Выбрать главу

Дело было в январе. Мы с ним взяли лыжи и поехали на электричке в Баковку. Проваливаясь в снег почти по пояс, добрались до замерзшей террасы. Вытащили рулон, надели лыжи и, взяв палки в одну руку, обхватив неудобный рулон другой, двинулись через лес, он спереди, я сзади. Было около двадцати градусов мороза. Рука, державшая рулон, замерзала. Ноги в лыжных ботинках тоже. Мы много раз останавливались и прыгали, стараясь согреться. Вся дорога заняла больше часа. Наконец входим в теплую, ярко освещенную библиотеку.

– Мы кое-что привезли Корнею Ивановичу.

– Сейчас мы за ним сбегаем.

– Быстро, – говорит мне отец. – Разворачиваем и стелем на пол прямо вот здесь.

Циновка подошла по размеру идеально. Появляется Чуковский, и начинается спектакль. Классик детской литературы, почетный доктор Оксфордского университета катается на полу по нашей циновке с криком:

– Я верил, что Паперный рано или поздно раскошелится!

В моей калифорнийской жизни был период, когда я вдруг начал перебирать в памяти все «обиды», полученные от отца. Вспомнил, как лет в пять я недоумевал: «Почему, когда папа шутит, все смеются, а когда я шучу, все говорят: “Помолчи и не встревай в разговоры взрослых”?» Почему, когда двадцать лет спустя я вручил ему рукописный сборник своих стихов, отец написал разгромную рецензию, да еще на машинке? Почему ему нравились мои рисунки и дизайн, а любое мое литературное творчество вызывало уничижительную, при этом остроумную критику? Почему на моих проводах в квартире у друзей он с удовольствием пел свои песни, а когда друзья попросили меня спеть мои, сразу помрачнел и все остальное время сидел с недовольным видом? И как он посмел назвать меня «кретином» в присутствии Андроникова?

Только сейчас, вспоминая наше с Таней отношение к его «старомодному» литературоведению, я начинаю понимать, что желание принизить другого у нас с ним было, во-первых, взаимным, а во-вторых, неосознанным. Что-то вроде литературного эдипова комплекса.

Незадолго до его смерти я был в Москве, мы гуляли, и я, следуя теории американского психиатра Дэвида Вискотта не держать все в себе, рассказал ему о своих обидах. Отец был поражен. Он не имел никакого представления о моих травмах. Инна Соловьева права. Он был добрым человеком и не получал удовольствия от жестокостей, которые он иногда неосознанно совершал. Наша последняя прогулка закончилась полным примирением. От обид, реальных или придуманных, не осталось следа. Мне все чаще вспоминаются счастливые моменты.

Мне восемь лет. Папа ведет меня в Консерваторию. Мы будем слушать «Эгмонта» Бетховена в концертном исполнении. Я уже два раза был в Консерватории и знаю, что Бетховен нарисован слева на стене, между Мусоргским и Чайковским. В программке написано: «Героический голландский народ под руководством Эгмонта восстал против испанцев. Эгмонт погиб, но голландцы добились независимости».

Начинается увертюра. Через четыре года она станет гимном «венгерской революции», но я узнаю об этом только лет через пятнадцать, а пока продолжаю читать программку, которая кажется мне бессмысленным набором слов: «Медленное вступление вводит в основное содержание развертывающейся драмы, рисуя картину угнетения и страданий порабощенного народа. Противостоят друг другу тяжелые мерные аккорды струнных в ритме испанской сарабанды и жалобные вздохи, переходящие от гобоя к кларнету, от фаготов к скрипкам».

– А ты знаешь, – шепчу я папе, показывая на орган, – что за этими трубами еще другие трубы, но их не видно.

Папа кивает.

Владимир и Зиновий, Ленинград, 1956. Архив семьи Паперных

– А за теми трубами – еще трубы. А за ними еще трубы.

Папа кивает.

– Нет, правда, там очень много труб, но их не видно.

Папа опять кивает. Начинается песня Клерхен:

Гремят барабаны, и флейты звучат.Мой милый ведет за собою отряд.

Папа наклоняется ко мне и шепчет на ухо:

– А за ними еще трубы.

Я громко смеюсь. На нас шикают.

Клерхен продолжает:

Какое блаженство быть храбрым бойцом!Какое блаженство быть храбрым бойцом!Быть храбрым бойцом!

Улыбающийся папа наклоняется ко мне. Я уже понимаю, что он хочет сказать, и смеюсь. На нас шикают. Клерхен не унимается:

Ах, если бы латы и шлем мне достать!Я стала б отчизну свою защищать,

Бетховен – папин любимый композитор. Он увлеченно слушает и едва заметно дирижирует пальцем. Он уже забыл про трубы. Я наклоняюсь к нему. Он доверчиво подставляет ухо. Я говорю громким шепотом: