В углу стояла низкая, широкая, со скошенными спинками, кровать, прикрытая войлочным ковром. Рядом, на деревянных козлах, аккуратно сложена постель князя: набитые шерстью матрацы и подушки, прикрытые яркой шелковой тканью.
Потолок комнаты подпирало толстое бревно, орнаментированное символами огня и солнца: крестами, кругами, розетками и завитками. Капители столба, сделанные в виде пышной короны, нависали над очагом, будто укрывали его от злых духов.
Тут же стоял круглый столик на трех ножках, низкие скамеечки и княжеское кресло с высокой резной спинкой и подлокотниками. На столике — широкие изящные стеклянные рюмки на длинных ножках, кувшин с вином, фрукты в ажурном берестяном лукошке.
Кюрджи то и дело посматривал на епископа, ждал похвалы, не терпелось насладиться изумлением гостя, пораженного убранством комнаты. Но его преосвященство на роскошь не обращал внимания. Уставший, он сразу опустился на скамейку, взял в руки яблоко, откусил и медленно начал жевать пропитанную солнцем, пахнущую медом чуть кисловатую мякоть.
Кюрджи разливал вино и при этом как-то странно улыбался. Русичу показалось даже, что князь или позабыл, или совсем потерял интерес к гостям, и задумался о чем-то своем. И это свое было настолько ему приятным, что он не мог сдержать улыбки. Наполнив рюмки, Кюрджи не поставил кувшин на стол, так и держал его обеими руками на уровне груди, а сам повернулся к очажной цепи и, продолжая улыбаться, смотрел на нее долго, будто читал молитву. Кюрджи и в самом деле про себя читал благодарную молитву Сафе, богу очага и очажной цепи. Губы его чуть шевелились и оттого длинные пышные усы князя вздрагивали, топорщились.
— Князь, — обратился к хозяину епископ.
Кюрджи вздрогнул, отнял от кувшина правую руку и растопыренными пальцами сверху вниз провел по всему лицу, убрал улыбку, поставил кувшин на столик и повернулся к епископу.
— Я слушаю тебя, владыка, — мягко, почти заискивающе произнес Кюрджи и сел в кресло. Владыка молчал, поэтому Кюрджи низко наклонил голову, стараясь заглянуть в глаза его преосвященству.
— Князь, — повторил епископ, — среди пирующих, там, во дворе, есть ли зависимые от тебя люди?
Кюрджи удивленно поднял брови и рассмеялся.
— Все мы зависим только от бога, твое преосвященство, — он руководит нашими помыслами.
— А люди, на которых ты мог бы положиться, друзья твои, есть среди пирующих?
Кюрджи задумался, взял рюмку, отпил глоток, поставил ее на место.
— Вопросы твои настолько неожиданны, что я затрудняюсь ответить. А главное — не могу понять ход твоих мыслей.
— Видишь ли, князь, едва я вступил в пределы Алании, сразу столкнулся с убийствами. Мне показалось, что жизнь человеческая стоит в этой стране не очень дорого.
— Это уж точно, — подтвердил русич. — Если сосед заимеет доброго коня или саблю дамасской стали, а то и просто хороший кинжал — сразу наживет себе врагов. Я много прожил в этих горах и знаю: если в доме погибнет мужчина, то оплакивают его жена и дети, да мать с отцом. Но если недруги из соседнего рода, убив человека, заберут его оружие, то стенает все селение.
Кюрджи никак не отреагировал на слова игумена. Для него — чьи одежды богаты, тех и речь чтима.
— Все, кто сейчас находится в доме, — гости. Я не могу сказать ничего плохого о них. Исстари заведено: хозяин — слуга гостя. Все они люди свободные, никто ни от кого не зависит. А что касается друзей, тут я затрудняюсь ответить. Пожалуй, на Бакатара я вполне мог бы положиться. И еще, — Кюрджи задумался, — Худу-Темур, алдар из низовьев Инджик-су. Он привел мне в подарок десять скакунов.
— А сам-то ты богат? — спросил епископ.
Кюрджи улыбнулся, окинул взглядом ковры, оружие.
— На моих пастбищах нагуливают пять табунов и шесть тысяч овец. И в рабах я не испытываю недостатка, сколько нужно, столько и возьму себе. У меня самая сильная дружина…
— В этой стране, твое преосвященство, — перебил князя русич, — всякий без труда скажет, сколько у него овец, но не каждый может назвать, сколько он имеет друзей. Это только кажется, что богатым все люди друзья.
Кюрджи бросил недовольный взгляд на игумена, но тут же улыбнулся.
— Чем богаче алдар, тем сильнее его дружина, а значит, — тем больше его влияние.
— Все было бы хорошо, — сказал епископ, — если бы это влияние способствовало порядку в стране, распространению православной веры, а не убийствам и грабежам.
— Лучше быть нищим, чем невеждой, — вставил слово отец Димитрий. — Потому как первый всего-навсего лишен денег, а второй — образа человеческого.
— Не в том дело, отец Димитрий, — епископ повернулся к иеромонаху. — Я хочу знать, есть ли возможность в Алании перейти от междоусобиц к единству, от безвластия к строгому порядку, к подчинению человека человеку по законам, установленным правителями, как это делается в лучших государствах, как это и было в Алании при Дургулеле Великом. В Константинополе патриарх всей православной церкви Герман II давал мне читать записки о том далеком времени.
— Нет, это невозможно, — сказал Кюрджи. — Любой из алдаров, если он вздумает подчинить себе других, встретит противодействие. Тогда уж и вправду кровавые реки заполнят ущелья, зальют долины, как вода затопляет их по весне. Быстрее рыба на тополь влезет, чем алдар добровольно подчинится другому алдару.
— А разве лишь оружию под силу установить твердую власть? — нахмурился епископ. — Разве князья не в силах договориться между собой и ради отчизны пожертовать своей вольницей? Я не вижу большой разницы между царской властью и любым другим правлением. Еще древние говорили, что не обряды и законы сами по себе могут помочь государству, а лишь люди, которые ведут народ, куда пожелают. Если они ведут его хорошо, то и обряды, и законы полезны, если плохо, то бесполезны. Тот, кто хочет приказывать, сначала сам должен научиться повиноваться. Повиноваться не по принуждению, не из-за страха, страх — это удел рабов, повиноваться сознательно, пользы ради своего отечества. В этом и церковь станет на сторону князей, поможет им держать народ в повиновении. Сила любой страны в единстве. Разве тебя, князь, не беспокоит нашествие монголов, беспощадно уничтожающих на своем пути саклю раба и божий храм, мужчин и женщин, стариков и детей? Огненным смерчем они прошли по Грузии и степной Алании, в прах повергли храмы господние.
— Монголы — степной народ, в горы они не пойдут. Да и вряд ли сумеют воевать они в наших ущельях. Нет, монголы не страшны горцам, — сказал Кюрджи и снова погрузился в свои мысли.
Взглянув на лук, висевший на ковре, князь улыбнулся. Он хотел было рассказать епископу, что недавно, месяц назад, встречался с тайным монгольским послом, который как раз и подарил ему этот щедро украшенный золотом лук. И ничего страшного в том низкорослом госте Кюрджи не нашел. Вполне обходительный человек. Может быть, слишком небрежен в одеждах и нечистоплотен. Чем-то скотским от него несло. Ну да бог с ним. Он же не женщина.
Посол Бутхуу прибыл в город, когда солнце закончило свой дневной путь и опустилось на вершину Мицешты. Монгола сопровождали дружинники князя Худу-Темура и двадцать половецких воинов. В тот вечер Кюрджи как раз и узнал о поражении аланов в степях между Тереком и Кумою.
Перед нашествием татаро-монгольских туменов под предводительством Джебе и Субудай-багатура низинным аланским князьям удалось привлечь на свою сторону большую орду половцев, поэтому в первые дни сражения ни той, ни другой стороне не удалось добиться победы. И тогда татары направили своих людей к половцам, чтобы сказать: «Мы и вы одного рода, а эти аланы не из ваших, так что вам нечего помогать им; вера ваша не похожа на их веру, и мы обещаем вам, что не нападем на вас, а принесем вам денег и одежд сколько хотите; оставьте нас с ними».
Половцы соблазнились и потребовали от татар не только одежды и денег, но и много скота и лошадей. Татары не торговались, отдали все, что те просили. А как только половцы откочевали в глубь Дешт-и-Кыпчака, в глубь своих степей, напали на алан, разграбили и предали огню их села и города, часть людей истребили, часть забрали в полон и сразу двинулись на тех же самых половцев.