36
Либретто обеих одноактных постановок обрели завершенную форму, звенели в голове, колотились внутри грудной клетки, клубились в животе и требовали немедленного воплощения. Предстояла работа с музредактором, художником по костюмам, сценографом, и самое вкусное – поиск исполнителя главной роли.
Хореограф обожал проводить кастинги. Он лакомился зрелищем новых тел и купался в море выплескиваемых эмоций. Они же хотели поразить его своей техникой, но трепетали от мысли, что их оценивают сам Залевский. А он заставлял их открываться, здесь и сейчас расстаться со всеми табу или уйти с этой сцены навсегда. Он чувствовал себя на невольничьем рынке, выбирающим живой товар. Торжище. Или не так. Скорее, он выбирал партнера по творчеству. Того, с кем сможет слиться в творческом экстазе, того, кому окажется по силам воплотить все, что клокочет в хореографе. Стать его плотью на сцене. Его любовью. И кастинг – это только предварительные ласки.
– Танцуйте так, чтобы я вами грезил! – подначивал он танцовщиков.
Цепким взглядом работорговца высматривал умные тела, и, если бы не конкретная цель, он взял бы, пожалуй, парочку новых танцовщиков, особенно поразивших его. Они пришли с собственной хореографией, мощно двигались, и за их движением читался новый, не знакомый Залескому бэкграунд. Они могли бы стать с ним, Залевским, вровень. Но им не повезло засветиться в правильном месте. И они вынуждены ходить по кастингам. Он бы взял их, но слабевшее день ото дня финансирование исключало произвольное пополнение труппы.
– Залевский, не капай слюной, – шипел финдиректор Алтухер. – Умерь аппетиты. Или зашейся.
Он сделал для кастингантов небольшую, но эмоционально емкую постановку. Подстегивал, дожимал.
– Резче! Нервно! Сильно ударить! Больно! Разозлиться… Снизу вверх – до боли! Больно и приятно…
Хореограф совсем не щадил тех, кто его разочаровывал, не старался смягчить отказ. В него вселился бес перфекционизма: теперь он искал единственного подходящего, похожего на мальчишку, такого же юного, тонкого и одновременно сильного. Он искал обманку.
– Стопа! Загребаешь! Амплитуду дай, амплитуду! Ты же не в лифте! – кричал артистам Залевский из зала. – Покрой своим телом всю сцену! Покрой, а не размазывай себя по сцене! Если не улавливаешь разницу, прощай! Да что ж ты такой – весь на себе сосредоточенный?! Вижу я твою технику, вижу! Ты отдавай! Отдавай! Мне отдавай! Почему одни ноги? Где лицо? Ноги без лица – это лягушка без головы, которая одергивает лапки от кислоты! Одни рефлексы! Где эмоции?! Что ты там ковыряешься? Ты боишься? Сцены? Или меня? Дома надо сидеть, если боишься! Под кроватью! Там тебя никто не увидит!
Залевский все-таки дождался его. Танцовщик был юн, тонок и трепетен. И в то же время поражал мышечной наполненностью в каждом движении и редкой эмоциональной подвижностью. Его певучее тело, мягкое и податливое, отточенное, выкованное годами адских трудов у станка, его ясный взгляд и едва заметная робость заворожили хореографа. Он откровенно любовался им, блестя вдруг увлажнившимися глазами. Не сдержался: ринулся на сцену и заключил свою находку в объятия.
Марин был так глубоко поглощен процессом, что не замечал в правой ложе второго яруса Варю и мальчишку. Парень напряженно вглядывался в танцовщиков, переводил взгляд на Залевского и ясно видел всё: восторженные взгляды хореографа, его досаду, когда приходилось отказывать тому, кого он награждал этими взглядами, его волнение и дрожь, когда наконец он нашел исполнителя и в эйфории бросился обнимать того на сцене. Зависть, ревность и злость выгнали мальчишку из театра. Он уговаривал себя, что это не имеет отношения к нему, что это – просто работа. Но не мог справиться с эмоциями.
37
Первые шаги в работе над новыми постановками были мучительными. То, что он задумал, меняло его самого, он ощущал себя злым гением. Первая, эдакая циничная и малопристойная «Полька-бабочка» с жестким финалом, «практическая энтомология, раздел об особенностях спаривания насекомых», как планировал хореограф обозначить жанр в программках. Впрочем, с «Полькой-бабочкой» все было не просто. Он вдруг испугался, что постановка выглядит не оправданной ничем, кроме его собственного сексуального расстройства. Ему захотелось дистанцироваться от столь наглядного его выражения. И тогда он предпринял ловкий маневр: насекомых играли не сами артисты, а наряженные в насекомых другие персонажи. Один костюм надевался на другой костюм, выглядело громоздко и чрезмерно, зато мрачный фарс превращался в комедию буфф. Действо носило характер ернический, издевательский, но как бы не имело прямого отношения к его творцу: нижний костюм переадресовывал зрителя к оргиям канувшей в Лету Римской империи. Муху-ктыря изображал юный порочный император, а прочих насекомых – его родственники и подданные. Вольно им было развлекаться в те стародавние языческие времена подобным образом… Эта подмена служила своеобразной страховкой хореографу: она словно освобождала его от ответственности за происходящие на сцене непотребства.