Зато ему теперь в полной мере открылось, каким мощным инструментом воздействия он обладает. В его власти было применить этот инструмент для убийства или для любви. И он не слишком затруднял себя выбором.
Никогда еще хореограф не работал с такой одержимостью, в таком бешеном темпе. Он вынужден был спешить, потому что знал: задержись эта отрава в нем лишнюю пару дней, она убьет его самого. Он швырнет свои балеты публике и критикам, как кость голодной собаке – пусть вгрызаются! Чем скандальней будут отзывы, тем лучше. Им руководило одно только испепеляющее желание выпрыгнуть из себя, перейти границу. Немного ненависти… да, немного ненависти. Он чувствовал себя Кроносом, пожиравшим сына из боязни быть свергнутым им.
Теперь, как никогда раньше, хореограф осознал, как он зависим от своих артистов. Труппа все чувствовала и ревновала. И к подозрительному совместному вояжу, о котором просочились слухи, и к любви, которую они не могли не почуять, и к теперешней ненависти, ради удовлетворения которой Залевский выбирал нового любимчика. Пожалуй, его артисты лучше, чем он сам, понимали, что с ним происходит. И инстинктивно сопротивлялись, как норовистые кони на краю пропасти, в которую увлекал их за собой хореограф. Они взвивались на дыбы, взбрыкивали, стремились освободиться от упряжи. Залевский взрывался ругательствами, ослушникам грозил увольнением, тут же переходя к уговорам и ласке. Труппа трепетала и сопротивлялась. Но он дожимал. И, наконец, позволил им кричать. Он заставил их кричать на сцене!
Новичок устраивал его почти во всем. Кроме одного обстоятельства. В нем оказалось мало загадки. Он был не таким затейливым и вычурным, как его мальчишка. Не таким теплым и не таким сумасшедшим, как тот. И если бы хореограф не юлил сам с собой, он бы сказал, что в нем мало порока. А он стремился изобразить героя именно порочным. Танцовщик же оказался простым и понятным, насколько вообще простым и понятным может быть артист. И хореограф настраивал, накручивал его, как мог. Каждая беседа, каждая репетиция с главным героем становилась со стороны Залевского донацией. Он питал артиста своей энергией, заводил своими эмоциями. А тот, кого он стремился забыть, был мощным допингом для него самого. Даже в воспоминаниях.
Любая генеральная репетиция или предпремьерный показ – это «сдача крови». Промежуточный «худсовет» был представлен в лице финансового директора Алтухера и администратора Риты – Марин держал их за рядовых зрителей. В художественном отношении хореограф доверял только себе. Под мощным психологическим давлением, под жестким натиском мэтра труппа дрогнула, перестала сопротивляться и вложила в исполнение весь обуявший ее ужас.
После прогона хореограф сидел перед зеркалом в гримерке. Медленно, слой за слоем, снимал с лица сценический грим и никак не мог отыскать себя истинного. Докопаться и вернуть себе прежний облик. Ему чудилось, что он утратил лицо навсегда. Черные потекшие контуры плачущих глазниц, искривленные, размазанные в сардонической улыбке кроваво-красные губы. Или это и есть он? Именно так он чувствовал себя в этот момент. И еще тогда, когда затеял все это. Он вытер улыбку ладонями, и руки его будто обагрились кровью. Да, теперь это точно он. И то, что случилось с ним сегодня на сцене, было таким настоящим, таким неконтролируемым, что невозможно повторить, как смерть: ни на бис, ни еще одну гастроль.
Впервые в жизни хореограф ненавидел созданные им персонажи. И, как ни странно, находил в этом утешение. Раньше он нежно любил каждый образ, шлифовал бархоткой, покрывал позолотой, оправлял в дорогие одежды – делал все это затем, чтобы и публика полюбила их и воздала за талант и красоту. А теперь сила возникшей в нем ненависти могла бы поспорить с силой давешней любви.