Голос с хрипотцой, будто надтреснутый. Шмыгает носом. Организм не успел приспособиться после заснеженной Москвы.
– Фантазер, – усмехнулся Залевский. – «Пульс мира» – не более чем фигура речи.
– Ну и пусть! Чтобы стать коммерчески успешным, мне нужно уловить что-то общее, чтобы меня слушали миллионы.
– Единственное общее у миллионов – это иллюзорная надежда на лучшую жизнь. Вот она и стучит в головах. И это – единственный бит мира.
Визави отвернулся, устремив взгляд к морю, в непроглядную тьму. Наверное, шум волн в тот момент показался ему более существенным и заслуживающим внимания, чем сентенции хореографа, и даже тьма влекла сильнее лица собеседника. Уловил фальшь? Залевский и сам удивился. Куда его понесло? Что за дело ему, успешному человеку, до чьих-то растраченных иллюзий, зачем он увел разговор от единственной, моментально пришедшей на ум, картины: мир сотрясает ритм секса. Вся планета совокупляется. Каждой твари по паре. Он был уверен, что подтекст любой музыки – секс, с той лишь долей разнообразия, которая присуща разным партнерам. Он всегда чутко различал музыку, написанную, несомненно, телом, от обилия секса или в предвкушении его, излившуюся на нотный стан из постели животворящим семенем, и музыку, созданную отсутствием такового в жизни композитора. Во второй было существенно меньше жизни, зато много жалости к себе, псевдо-значительных умствований и тщательного формотворчества. Недавно он вновь обращался ко Второму концерту Рахманинова и ясно слышал в этом низком тестостеронном фа контроктавы, в нарастающей динамике аккордов тему влечения и обретенной плотской любви! Во второй части – удовлетворение и блаженный длящийся покой. С бокалом вина, быть может, в еще подрагивающей руке. Восстановление сил. И третья часть: слияние звонов, стремительно летящих скерцо, плясовых и маршевых ритмов – раз за разом все ярче и ярче – беспечная радость обладания и изысканное баловство… Музыканту в тот год – двадцать восемь. И что бы ни писали в официальных либретто, все эти грозовые раскаты и шум зеленых дубрав, степь и ковыли, колокольный набат и хрустальная свежесть морозного утра, былинность и отголоски народности (в дворянском переложении, ха-ха) – лишь приличествующие драпировки истинных переживаний композитора. Хотелось вовлечь собеседника в тенета звучащей в нем самом темы, но ему показалось, что еще не пришло время, не найден комфортный для обоих язык. А может, Марин был просто задет тем, что собеседник отвернулся, предпочтя его светлому лику безликую тьму. И он продолжил, удерживая до поры безопасную дистанцию.
– Прислушивайся к себе, ищи индивидуальное звучание.
– А если моя музыка окажется никому не нужна?
– Главное, чтобы она тебе была нужна. А погоня за коммерческим успехом – незавидная доля. Тараканьи бега. Посмотри свой номер на спине: он же – шестизначный.
– А ты не гонишься за коммерческим успехом?
– Я? Нет. Я делаю только то, что хочу делать, – с апломбом заявил Залевский и мысленно поблагодарил своего мецената. Подумал, что все-таки меценаты – это высокий уровень культуры: они дают возможность талантливым людям своей эпохи формировать ее культурное наполнение – делать по-настоящему значительные вещи, которые останутся знаковыми, определяющими свое время. – Но я хотел тебе сказать о другом, хотел сказать, что зависимость от успеха ежесекундно губит артиста. Борьба между тем, как ты чувствуешь, и тем, чем хочешь угодить публике, это борьба между подлинным и притворным. Публика видит в художественном результате лишь то, что победило, и не догадывается о том, что могло победить, но погибло.
Сказал и увидел, как муторно сделалось собеседнику, как изменилось его лицо, как вспорхнули тонкие руки в попытке протестовать, защититься.
– «Погибло» – это же что-то окончательное. Но я же – не окончательный. Я расту, меняюсь, еще долго буду меняться. Возможно, до самого конца. Вот, скажи: ты всегда одинаковый? Тебе важно, чтобы тебя узнавали в твоих спектаклях? В смысле авторства. К примеру, люди видят по телевизору миниатюру, и сразу узнают в ней твою хореографию.
– А тебе важно, чтобы ты был узнаваем в своей музыке?