– Конечно! Моя музыка – это и есть я, в любом случае. И если она похожа на чью-то еще, значит, я не смог найти собственное звучание. Заразился чужим. Я боюсь этого. Я пока только ищу свое. Не могу себя распознать. Индивидуальное не могу поймать.
– Ну, купи себе хит и не мучайся, – посоветовал хореограф.
Юноша внимательно смотрел на Залевского, как будто хотел понять, слышит ли его собеседник.
– А ты не думал, что у каждого человека – своя песня? Образно говоря. Это его чувства и мысли, тревоги, сомнения, страсти, его способ выражения их. А?
– Нет. Я о песнях вообще не думал и не думаю. И вряд ли буду.
Случайно или намеренно свел он ответ к песне, не приняв заявленный мальчишкой широкий смысл вопроса? Вероятно, он сделал это интуитивно.
– Ну, это же не только к песням относится. Но и к спектаклям. Нет? Я много думаю об этом. Зачем петь чужие чувства, если свои распирают? Глупо как-то.
Залевскому не нравился такой поворот в разговоре. Он не собирался оправдываться и вообще говорить о себе.
– Слушай, может, ты напрасно живешь в наушниках? Я не понимаю, как может зазвучать в голове свое, если ты в прямом смысле по уши в чужом.
Но собеседник не давал ему выскользнуть с ринга увенчанным лаврами.
– А ты не смотришь чужие балеты?
– Смотрю, чтобы сверить координаты. Но вдохновляюсь другими вещами, не имеющими прямого отношения к балету. Музыкой, мыслью, вещью, природой… Бывает, что поразившими формами чего-либо, человеком, книгой, строчкой из книги, жестом, снами. В чужом есть опасность. Когда я стал пробовать себя как хореограф, я был уверен, что способен сделать что-то новое. Пересмотрел в тот год все, что было доступно из авангардного. И в какой-то момент испугался, что все уже придумано до меня. Но постепенно мне открылось, что дело совсем не в форме, а в идее, из которой и рождается новая пластика. Я не о либретто. Пока ты не сформулировал для себя, что ты хочешь вложить, вынести на люди, ничего не сработает. После всех этих бесконечных просмотров я понял, что мы отстали непоправимо, окончательно! И на этом поле работают игроки высшей лиги. Как с ними можно тягаться? Но широкая публика у нас в те времена не видела эти постановки. И это оставляло мне крошечный шанс. Только времени для разбега у меня не было. Надо было прыгнуть с места. Вот тут мне и пригодилось все, что вкладывал в меня отчим. Потому что на пустом месте только сорняки растут.
Ветер с моря порывами доносил запах водорослей, шелестел сухими ветками пальм над рестораном. Лодка оказалась не декором, а самой настоящей, и рыбаки грузили сети, стаскивали ее в море, чтобы выйти за ночным уловом. У них такая работа и такая жизнь. И притягивала картинка, и невозможно было оторвать взгляд от этой сцены, пока персонажи не канули во тьму.
Говоря о чужих балетах, хореограф не упомянул, что мог зажечься от кого-то, а потом тщательно скрыть за вариациями первоисточник. Он замечал, что этим в той или иной мере грешит каждый автор. Но находил это не плагиатом, а заботой о том важном, что следует сохранить. Он брал на себя роль преемника: подбирал оброненное зерно на чужой скошенной пашне, чтоб оно не потерялось, не засохло и обязательно дало всходы в его постановках. Он делал это ради сохранности прекрасного. Ради сохранности. Правда, в итоге мог получиться неубедительный подстрочник Бежара. И тогда он понимал, что продукт его творчества оказался вторичен. И опасался, что искушенный зритель непременно уличит его. Да где он – искушенный зритель?
– Но это никогда не бывает прямым перенесением на сцену, – продолжил он свою мысль, – спектакль рождается из конфликта с этим моим внутренним переживанием. Я его на сцене никогда не возношу, не показываю своего личного отношения, восхищения, а напротив, демонизирую. Даже травлю, глумлюсь, убиваю, и тогда оно становится таким же переживанием для тех, кто смотрит.
– Слушай, в этом есть что-то гадкое. Нет? Замучить, убить, чтоб возлюбили? И не ново, кстати. Старая история: чтобы возлюбили Христа, его замучили и убили. То есть, каждая твоя постановка в каком-то смысле – это, типа, новое «убийство Христа»?
Залевский усмехнулся.
– Молодец. Налету ловишь.
– Кажется, я понял, что меня так напрягло в твоем спектакле. Ты врешь, потому что боишься проговориться о своих страстях. Ты на сцене глумишься над тем, что исповедуешь сам.
Залевскому вдруг стало неудобно сидеть – он вымел из-под себя руками песок, дотоле не беспокоивший его, дважды переменил позу. Почему-то не находились сигареты, к тому же светил в глаза фонарь…
– Публика – потребитель. Я не обязан кормить их собой.