Выбрать главу

– Для кого-то это школа жизни. Меня и сериалы многому учат. Особенно семейные.

– Ты серьезно? – Залевский засмеялся.

– А если человек еще только познает мир? Ему же нужны хоть какие-то маяки? Туда он рулит или не туда…

– Ты учишься жизни на сериалах, что ли?

Залеский видел, что мальчишка обиделся на иронию, прозвучавшую в вопросе, но пытается не показывать виду.

– Они теплые. Они приносят мне ощущение семьи. Иногда мне даже хочется быть среди них, среди этих персонажей.

Конечно, семья, призванная научить человеческим отношениям, не справилась. Вот и учится, на чем попало, досадовал Марин. Эх, связался черт с младенцем!

Он выволок кресло-качалку на веранду, парень вышел следом и устроился на перилах. Полосы лунного света сквозь тени пальмовых листьев пересекали его нежное лицо. И Марин подумал, что мог бы любоваться им бесконечно. И у него будет на это еще уйма времени. Ему хотелось быть повязанным с этим человеком чем-то большим, чем интеллектуальные беседы при луне, чем-то тайным, непроизносимым, что читается во взгляде. А пока…

– Лучше бы ты, например, Педро Альмодовара смотрел. Это хоть имеет непосредственное отношение к искусству. А жизни ничто не научит. Нет таких учебников. Есть чей-то горький или сладкий опыт. Но совсем не факт, что он тебе пригодится. Горький опыт может, конечно, от чего-то уберечь, а может испортить вкус жизни.

Хореограф говорил из одного только желания говорить правильные вещи, не вдаваясь в подоплеку поступков и интересов собеседника, не особо задумываясь над мотивами его выбора. Он намеревался принести некую пользу, пусть даже умозрительную, но непременно нацеленную на формирование хорошего вкуса. Потому что надо учиться на лучшем.

– Твой Педро – садист, – неожиданно ответил мальчишка. – Он получает удовольствие от чужой боли. Его вдохновляет чужая боль.

– А что должна вызывать чужая боль?

– Сопереживание хотя бы. Я, во всяком случае, на это надеюсь, когда пою.

– Почему ты на это надеешься? Чужая боль вызывает любопытство у публики и страх, наверное. А творческий человек исследует ее, преобразует в художественное произведение. Боль, страдания – неотъемлемая часть душевных переживаний человека. Все лучшие образцы мирового искусства – великие трагедии – имеют в основе чью-то боль.

– Чужую, заметь. Тебя это не удивляет? Они, как убийцы, вглядываются в глаза своих жертв в поисках предсмертного ужаса. С исследовательской целью. Ты находишь это нормальным? Если бы человек писал, снимал кино или пел о своей боли – это было бы честно. А мусолить чужие страдания, чтобы зарабатывать на этом деньги и славу – это мерзко. И получать от этого удовольствие я нахожу противоестественным.

– То есть, шедевры мировой драматургии для тебя ценности не представляют?

– Если я знаю, что автор сам прошел этот путь и пишет о себе, я верю ему и сочувствую. И учусь у него. Но таких мало.

– Потому что далеко не каждый страдающий способен воплотить свою боль в произведении искусства. Ты предлагаешь выбросить из репертуара театров «Медею»? «Короля Лира»?

– А какой смысл в бесконечных постановках этих произведений, если люди обсуждают только, кто лучше сыграл Лира: вот этот артист или тот, которого они видели в этой роли в другом театре в прошлом сезоне?

Хореограф в тот момент не нашел аргументов в пользу своей точки зрения, хотя чувствовал внутренний протест. Он решил высказаться предельно ясно.

– Послушай, я не оцениваю произведения искусства с точки зрения честности автора. Для меня главный критерий: скучно это сделано или не скучно. И если чья-то честность мне скучна, если она меня как зрителя не занимает, то кому нужна эта честность? Искусство – это вообще обман. Это – понарошку. Прямое подражательство жизни скучно, а если это ловкий обман, талантливый, если найден удачный ход, хорошая идея, то возникает художественный образ, метафора. Когда-то Врубель сказал о передвижниках, что они низвели искусство до уровня публицистики. Понимаешь, что это значит? Они вплотную приблизились к прямой передаче происходящего, оценочной к тому же, вроде эпического полотна «Арест пропагандиста». Назидательно и скучно. А у Тарковского, например, каждая сцена метафорична и глубока. И в ней есть честность творца. Он пережил это на уровне ощущений. Творцам – дано. Художник не должен быть моралистом.

Залевскому захотелось сделать парня таким же литературным гурманом, каким был сам. Разделить литературные яства с равным искушенным сотрапезником. Ах, каким увлекательным был для него самого процесс открытия и постижения настоящей литературы! Как манило тайной каждое незнакомое слово! Ему несказанно повезло с наставником и проводником в этот мир. Он помогал Марину преодолевать высокий порог вхождения, улавливать внутренний ритм текста. Он научил отличать пустое от полного – когда простые, казалось бы, слова и действия, выстроенные в определенной последовательности, рождали новый удивительный смысл, даровали его воображению новый взгляд и насыщали новым опытом. Он был талантлив – его проводник. Но самому Залевскому не давалось руководство подобного рода. Его опыт и опыт мальчишки не суммировались и не умножались. Эти разные опыты разделяли их. Быть может, новое поколение не так слепо доверяет авторитетам, как доверял он, выросший и выученный на признанных шедеврах классики? Или эти мальчики и девочки вообще свободны от авторитетов и ждут от искусства чего-то совсем другого? Они хотят, чтобы с ними разговаривали от первого лица? Делились сокровенным, пережитым, собственной болью или счастьем? Ну что ж, он, пожалуй, попробует. Когда-нибудь. От первого лица. Будет ли только готов к его откровениям зритель?