Выбрать главу

Неужели его чувственность – это та самая мучительная особенность идеальной жертвы? Этот мальчик – глубокий, текучий, как вода, чуткий и сострадательный, живущий в постоянном внутреннем напряжении. Но при этом – тонкий и безжалостный манипулятор. А если так, то идеальная жертва – сам Залевский, со всей своей нерастраченной, недовоплощенной чувственностью.

В Арпор приехали еще засветло. На рынке царило праздничное оживление, толчея, шум, звучала музыка, то наплывая, то отдаляясь. Вокруг площади торговали снедью: предлагали пирожки с тунцом, пиццы, запеченных кальмаров. Марин только и успевал оттаскивать от них спутника. Со всех сторон сыпались предложения сделать пирсинг, заплести дреды, погадать по руке.

Ночная ярмарка овладевала хореографом, кружила в водовороте массовки, выносящей на гребень солистов: музыкантов, шпагоглотателей, декламаторов, акробатов. Его завораживала внутренняя гармония сутолоки, текучесть происходящего. В ней был свой ритм, своя живописность.

Мальчишка уселся к девушке, наносящей на тело рисунки хной, и протянул ей руку.

– Если хочешь мехенди, сделай лучше на ноге. Когда хна поблекнет, рука будет выглядеть, как покрытая сыпью, – предостерег Залевский.

Тот проворно одернул руку и встал – передумал себя украшать.

– Я лучше татуировку сделаю, будет брутально, – поделился он планами. И Марину стало жаль его нежной перламутровой кожи, его аристократической руки.

– На долгую память о глупости.

– Ну, имею же я право на свою порцию глупостей?

– Иметь право – не значит быть обязанным. Так что у тебя есть выбор, – проворчал Залевский, понимая, что спорить бесполезно: все равно решение парень примет сам, у него не спросит.

Наконец добрались до нужных рядов. Средь разноцветного тряпья выбирали хлопковые однотонные рубахи и с набивным рисунком шальвары. Марин копался в шарфах из волокна конопли и крапивы – любимых аксессуарах, пока его друг переодевался тут же, за шторкой, сооруженной продавцом из старенького покрывала.

Преображение юноши взволновало Залевского. Он выглядел в этническом наряде органично и даже изысканно, и при этом совершенно по-европейски. Забранные в короткий хвостик волосы открывали его умное тонкое лицо, слегка позолоченное загаром, серо-голубые глаза пристально вглядывались в зеркальное отражение. Он изучал свой новый неожиданный образ. Он нравился себе, едва сдерживал счастливую улыбку. Марин торопливо делал снимок за снимком, пожирая камерой своего юного друга, не будучи в силах остановиться. Даже в базарном богатейшем разноцветье этому парню не грозило затеряться.

– Хватит уже, сука, снимать, – засмеялся мальчишка, весь в смущении от постигшей его радости обретения нового себя. В его глазах, обращенных к Марину, светилась нежность.

По всей видимости, догадался Залевский, общение перешло в стадию настолько дружескую, что сделало допустимой привычную грубость. Без поправок на возраст и статус. Наверное, такая вольность означала в его среде высшую степень доверия, но все же слегка шокировала. Он и сам бывал несдержан, но в совершенно других обстоятельствах. Ему ничего не стоило оскорбить танцовщика или танцовщицу, если они не старались. Но грубость «от чувств» он находил вульгаризмом, спецификой уличного воспитания. И все равно млел. Вот он – живой, нервный, теплый, забавный. Словно птенец в его больших руках – щегол, птичка певчая. Большеротый, горластый, клюет за пальцы, пищит дерзко, неуважительно, и рвется улететь. А ты гладишь его бережно и боишься сделать ему больно своей лаской. И ты мог бы попытаться приручить птенца, кормить с руки, но тебе хочется наблюдать за его свободным полетом. Неужели придется его отпустить?