— Прости меня Киллер. Я очень, очень хочу, чтобы ты меня простил.
Киллер открывает мертвые глаза.
«Правда, Микки?» — телепатирует он мне.
«Да».
«Тогда ты должен сказать маме всю правду».
«Нет. Не могу. Она меня убьет. И все узнают, какая я дрянь».
«Тогда скажи Богу».
«Я думал, Он и так все знает».
«Ты должен сходить на исповедь».
«Я не смогу этого там сказать».
«Придется, Микки. А то ты попадешь в ад. Так уж оно все устроено».
«А Бог меня простит?»
«Да».
«А ты меня простишь?»
«Да, прошу. И потом буду спать спокойно». Мертвые глаза Киллера закрываются.
«Прощай, Киллер».
Открываю глаза, представляю его у себя на руках. Опускаю его в могилу, засыпаю яму. Ставлю над могилой распятие из леденцовых палочек, склоняю голову.
— Господи, я прошу Тебя, возьми Киллера к Себе на небо. Он будет его охранять. Будет лаять, чтобы Ты знал, что кто-то лезет через забор, — он для нас это очень хорошо делал. Если Ты его впустишь и пообещаешь не отправлять меня в ад, я дам торжественное обещание сходить к исповеди.
Сорвав несколько одуванчиков, кладу их рядом с распятием. Распрямляюсь, потом преклоняю колени перед могилой, крещусь.
— Аминь.
Прохожу мимо магазинчика на углу Пердуновой улицы, того, где плакат в витрине. «Не болтай лишнего — поплатишься жизнью». А исповедь разве не «болтовня»? Но священники никому ничего не имеют права раскрывать. Я в филиме видел. Монтгомери Клифт не проболтался, хотя исповедовал убийцу!
Оглядываю пердунскую улицу. С ним было бы лучше, но нет, я должен сам. На Крумлин-Роуд сначала смотрю в обе стороны. В дальнем конце наши парни бьют окна городского автобуса, явно угнали его — но далеко, бояться нечего. Бегу в церковь.
Кроплю себя холодной водой из фонтанчика. Внутри — ледяная тишина. Почему здесь всегда темно, даже когда снаружи тепло и солнечно? Мрамор и золото, потиры и паникадила. Будто тут дворец. Или филим снимают.
Иду по боковому нефу, читаю имена священников на будочках для исповеди, ищу кого-нибудь, кого не знаю. На исповеди я всегда говорю одно и то же: «Я хамил мамочке и употреблял нехорошие слова, святой отец». Ни о чем по-настоящему плохом я им никогда не рассказываю. А сегодня придется.
Здесь темно; окошечко, которое он открывает, чтобы с тобой поговорить, зарешечено — он тебя не видит, но ведь наверняка узнает по голосу. Я, конечно, могу поменять выговор, недаром же я актер, но у него там есть шторка, он может из-за нее выглянуть, когда я буду уходить, если захочет.
Самым подходящим оказывается наш новый священник.
— Ну, Микки Доннелли, как жизнь? — спрашивает.
— Нормально, святой отец.
Он что, помнит имена всех в Ардойне?
— Ты как, пришел наконец со мной поболтать?
— Нет, святой отец, вернее… в смысле, я пришел исповедаться, — говорю и наклоняю голову.
— Хорошо, Микки, иди за мной.
Я еще и ответить не успел, а он уже поднимается по ступеням к алтарю. У меня сердце уходит в пятки, но я иду следом через дверь за алтарем, по коридору, обшитому блестящим темно-коричневым деревом. Пахнет лаком и старыми диванами. Половицы поскрипывают, как в страшных филимах. Отсюда уже не сбежишь. Он указывает мне на одну из комнат и закрывает за нами дверь. Садится в большое кресло из черного дерева, с резными ручками и красными бархатными подушками. Прямо деревянный трон.
— Ну, Микки, давай поговорим. Садись.
Он указывает на скамейку рядом с деревянным столиком. Бог, похоже, очень любит дерево. Ну, понятно: Иисус — плотник — дерево. Сообразил.
— Ну, что, ты готов исповедоваться? — спрашивает он.
— А мы разве не пойдем в исповедальню? — удивляюсь я.
— А я, знаешь ли, их не люблю. Проще сидеть вот так, лицом к лицу. Мне кажется, это очень старомодно — загонять людей в страшное темное место, как будто грех это такая вещь, от которой надо прятаться.
— Я так еще никогда не исповедовался, — говорю.
Глаза в пол. На него мне совсем смотреть не хочется. И так-то поди скажи. А когда он еще меня видит… Может, все-таки не надо?
— Ну, если тебе так проще, можешь повернуть стул к стене или закрыть глаза, — предлагает он.
Я поворачиваю стул и глаза закрываю тоже. Вдох-выдох. Роль я выучил назубок.
— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил. Прошло… около двух месяцев… две недели после моей последней исповеди. Я иногда употреблял нехорошие слова, а еще я хамил мамочке.
— А ты раскаиваешься в том, что употреблял нехорошие слова?
— Да, святой отец. И я буду очень стараться больше никогда их не употреблять, — говорю, чтобы показать ему, что когда-то был хорошим мальчиком.