— Кто — они, Микки?
— Все. Меня все ненавидят. А тогда будут еще сильнее. — Слезы не унять. — Девчонки все меня ненавидят, да мне и не разрешают с ними играть, и мальчишки все ненавидят, обзываются, дразнятся.
Реву, закрыв лицо руками.
— И как же они тебя обзывают?
— Не хочу повторять. Плохими словами.
— Мне ты можешь сказать все что угодно, — напоминает он.
— Нет, не могу.
Трясу головой, не отнимая ладоней.
— Когда я был маленьким, меня мальчишки тоже обзывали.
Я так и замер.
— Правда?
— Выкрикивали гадости — на улице, в школе, — говорит он.
Я пытаюсь перестать плакать и посмотреть на него.
— Вы это сейчас выдумали.
— Нет, это правда. — Он наклоняет голову. — И знаешь, как меня обзывали, Микки?
— Как?
— Меня обзывали голубым и педиком.
— Вас?!
Поверить не могу. Голос у него не как у голубого.
— Да.
— А почему?
— Потому что я был не таким, как они.
— И я тоже не такой.
— Это я вижу, — говорит он. — И в этом нет ничего плохого. Годы идут — становится легче.
— Потому что голос ломается и все такое?
— Отчасти и поэтому.
— Значит, только потому, что я люблю другие филимы, и актерскую игру, и…
— То есть ты любишь театр?
— Я видел один спектакль в гараже. — Вспоминаю Мартину, краснею. — И люблю смотреть филимы с великими актерами.
— Погоди-ка, — произносит он и выходит.
Смотрю в окно на зеленую траву и деревья. Красивые деревья. Они далеко, на склоне горы.
— Вот, держи, — говорит он, и дверь за ним со скрипом закрывается. Подает мне большую толстую книгу. — Актеры театра и кино.
Беру книгу. На вид она очень взрослая, но, если я изображу благодарность, он, может, меня простит или назначит легкое наказание.
— Спасибо вам огромное, святой отец.
— Знаешь, Микки, похоже, нам многое надо обсудить. Вон сколько всего выплыло. А мне пора делать визиты по домам. Приходи еще, тогда и поговорим. Я вижу, что ты пока не готов рассказать маме про собаку.
— А можно мне прямо сейчас получить от Бога прощение, я ведь исповедался?
— Можно, Микки, но частью твоего покаяния будет вот что: подумай, не стоит ли сказать правду. И молись, чтобы Господь укрепил и наставил тебя.
— Хорошо, святой отец.
Бормочет молитвы. Я набираю полную грудь воздуха. За окном синее небо. Ни облачка. Вот такая у меня душа сейчас. Чистая. Безоблачная. Синяя. Синяя, потому что я мальчик. И больше никаких глупостей.
— Аминь, — говорит святой отец.
— Аминь, — повторяю.
Святой отец открывает мне дверь.
— Приходи еще раз в ближайшее время — поговорим снова.
Я киваю, проходя мимо него. Так и не расслышал, какую он наложил епитимью. Скажу десять «Аве Марий» или десять «Отче наш» по дороге домой. Сходил на исповедь — сдержал слово. А дома никому ни слова. Ни за что.
Спускаюсь по ступеням с алтаря, бегу по боковому нефу к дверям.
— Ты чего это бегаешь в храме, Майкл Доннелли? Ай-ай-ай, — вяжется ко мне какая-то старушенция. — Вот я ужо твоей маме скажу.
В Ардойне никогда ничего не спрячешь. Я ее знать не знаю, а она меня — да. Погодите-ка! Ведь кто-нибудь мог видеть меня на месте взрыва с Киллером. И разболтать.
Проверяю, не поджидают ли проты на выходе из церкви. Из автобуса пузырями выходит черный дым от горящих покрышек. Наши пляшут на тротуаре, размахивая шарфами — будто красными тряпками на быка, пытаются выманить протов с другого конца улицы. С Шэнкил-Роуд вылетают, скрежеща колесами, два джипа, наши бегут к заграждению на Флэкс-Стрит. Я — им наперерез, к центру Ардойна.
Девчонки перед стенкой выпендриваются перед мальчишками, которые складывают костер. Почему мальчишки никогда не поют? В Святом Кресте любить уроки пения считалось стыдно. Мальчишкам полагалось петь только на футбольных матчах.
Костер — в честь праздника Богоматери. В Ардойне все говорят «кстёр», но мистер Макманус нам объяснил, что правильно — «костер». Я один произношу правильно. Я раньше думал, что люди не любят только плохих. Тех, кто неправ. Оказывается, если ты прав, тебя тоже могут не любить.