Позже, когда мы сидели в общей комнате на широком, теплом кане, согреваясь горьким зеленым чаем, был подозван хозяин. Через Ичигена ему задали вопрос, отчего люди в полях такие пуганые.
Хозяин боязливо огляделся по сторонам, хотя в тускло освещенной комнате, пахнущей дымом и вареным рисом, кроме нас, никого не было. И начал что-то бурно рассказывать, беспокойно оборачиваясь. Сяо Ма, как мог, переводил:
— Хуже, господин, хуже, чем неспокойно, — зашептал он, придвинувшись ближе. — Хунхузы. Они здесь настоящие хозяева.
Хозяин негромко, то и дело прерываясь и прислушиваясь к каждому шороху за бумажной стеной, рассказал, что бандиты обложили данью всю долину. Каждая деревня, каждый двор платит им — десятой частью урожая, лучшими лошадьми, солью, порохом.
— А иногда… — тут голос хозяина упал до едва слышного шелеста, — им нужны женщины. На ночь. Никто не смеет отказать. Тех, кто отказывал, находят потом в поле с перерезанной глоткой. Для урока.
— А власти? Чиновники? — нахмурившись, спросил Левицкий.
Сяо Ма перевел. Хозяин горько, беззвучно усмехнулся.
— Чиновники сидят в городе и боятся нос высунуть. Они получают свою долю и молчат. Здесь правит не указ богдыхана, господин. Здесь правит ружье и острый нож.
Слушая его прерывистый шепот, я видел, как рушится благостный фасад этого плодородного края. За золотыми початками кукурузы и лоснящимися боками сытых быков скрывался мир тотального, узаконенного страха, где человеческая жизнь стоила дешевле мешка чумизы. И наш путь лежал в самое сердце этой процветающей гнили.
На третий день мы въехали в городишко Мэргэнь. Это был типичный маньчжурский городок — шумный, грязный, смердящий специями и черемшой, живой. Мы оставили лошадей на таком же постоялом дворе, что и накануне, а сами, одевшись попроще и оставив штуцера, пошли на базар. Нужно было купить провизии и прислушаться к местным слухам.
С собой я решил взять Левицкого, чтобы он оценил цены на серебро, и, разумеется, Сяо Ма в качестве переводчика.
— Я не мочь пойти, Тай-пен, — неожиданно сказал юноша, когда я его подозвал.
Левицкий удивленно вскинул бровь, да и я был изумлен не меньше — такого неповиновения от маленького китайца я еще не слышал.
— Это еще почему?
Он опустил голову, и его пальцы вцепились в коротко остриженные почти по-европейски волосы.
— Коса, — прошептал он с ужасом. — У меня нет коса.
Только теперь до меня дошло. Еще месяц назад он отрезал ненавистный ему символ маньчжурского владычества. В нашей таежной вольнице это не имело никакого значения. Но здесь, в большом городе, полном цинских солдат и чиновников, появиться на людях без косы было государственным преступлением, которое каралось одним — смертью. Я совершенно упустил это из виду.
— Тебя никто не узнает, — попытался я его успокоить, но сам понимал, насколько слаб этот довод.
Выход нашелся неожиданно. Нанаец Ичиген, слышавший наш разговор, подошел, усмехнулся и сказал что-то на своем гортанном наречии, показывая на себя. Он предлагал переодеться в его вещи.
— Хорошая мысль, — кивнул Левицкий, понявший, к чему клонит нанаец.
Через десять минут Сяо Ма было не узнать. На нем была куртка из оленьей кожи, штаны из шкур и мягкие, бесшумные унты — одежда нанайца-охотника. Она оказалась ему немного великовата, но это было неважно. Главное, что теперь он выглядел не как китаец, а как «дикий варвар» с севера, один из тех кочевников, что приходили сюда на торг. В таком виде ему не то что отсутствие косы — само неумение говорить по-маньчжурски было простительно. Теперь можно было идти торговать.
Базарная площадь встретила нас оглушительным гулом и невыносимой вонью. Здесь смешалось все: крики торговцев, рев верблюдов, визг свиней, запах жареного мяса, дикого чеснока, нечистот, кислого кумыса и дешевого табака. Главной валютой, как и в Монголии, был прессованный чай. Покупатели приходили на базар с этими кирпичами чая, а иные прикатывали целую тележку. Я видел, как здоровенный маньчжур специальной пилой отделял от твердой, как камень, плитки небольшой кусок, чтобы расплатиться за пучок какой-то зелени. Золотой песок, который Левицкий предложил торговцу лепешками, тот долго с недоверием рассматривал, пересыпая из руки в руку, но в итоге все же взял.
Мы шли через толпу, и картины, открывавшиеся нам, были одна чудовищнее другой. Вся грязь, нищета и отчаяние Азии, казалось, собрались здесь. У стены плакал, выпрашивая подаяние, слепой старик с вытекшими глазами. Рядом, прямо в пыли, корчилась в припадке какая-то женщина. Никто не обращал на них внимания.