Барбер сильно горевал, но отказ моей матери его не удивил, и по прошествии некоторого времени он и вовсе перестал винить ее в таком решении. Удивительно было то, что она обратила на него внимание и влюбилась. Ему к тому времени исполнилось уже двадцать девять, а Эмили стала первой женщиной, которая провела с ним ночь не за плату. Да и потом встречи с другими женщинами случались очень редко; просто риск был слишком велик, и раз испытав, как чувство может быть погублено унижением, он не часто отваживался на такие связи. На свой счет Барбер не обманывался. Он представлял себе, что видят люди, когда смотрят на него, мог предположить, что они при этом чувствуют, и не судил их за это. Эмили единственная подарила ему надежду, а он потерял эту женщину. И как бы горько ни было, но он вынужден был признать: никакой другой участи он не заслуживал.
Барбер был узником своей плоти, приговоренным на всю жизнь к этой одиночной камере; приговор обжалованию не подлежал, и надежды на его смягчение не было, ровно как и на замену его быстрой милосердной казнью. К пятнадцати годам он уже достиг потолка своего роста — шесть футов и два-три дюйма, и с того момента начал неумолимо прибавлять в весе. В юности ему еще удавалось не выходить за рамки двухсот пятидесяти фунтов, но ночные пирушки не способствовали похудению, а диеты не давали никаких результатов. Он шарахался от зеркал и старался как можно реже показываться на люди. Мир отталкивал его от себя — на него беззастенчиво глазели и показывали пальцами, он был ходячим посмешищем, мальчик-пузырь, плывущий мимо веселящихся зрителей, а люди поделикатней застывали на месте при его появлении. Очень рано его убежищем стали книги, среди них он чувствовал себя надежно укрытым — не только от посторонних глаз, но и от собственных мыслей. Ведь Барбер никогда не сомневался в том, кого следует винить в своем уродстве. Вникая в слова на книжных страницах, он мог на время забыть о своем теле, а это как ничто иное помогало на время заглушить самобичевание. Книги позволяли ему уплывать от настоящего, растворять свою плоть в мыслях, и пока он был погружен в них, он мог воображать, что свободен, что путы, приковавшие его к чудовищным якорям, оборвались.
Он был лучшим выпускником школы, переходил из класса в класс с высшими баллами и поражал своими успехами жителей маленького городка Шорхэма на Лонг-Айленде. На выпускном вечере он произнес пламенную, если не бунтарскую речь в защиту пацифистского движения, Испанской республики и за продолжение президента Рузвельта. Это было летом 1936 года, слушатели в душном зале приветствовали его бурными аплодисментами — даже те, кто не разделял его политических убеждений. Поэтому, так же, как в будущем его сын, он отправился в Нью-Йорк и четыре года проучился в Колумбийском университете. Затем несколько лет он посвятил исследованиям в области истории и получению степени. К этому времени его вес увеличился до двухсот девяноста фунтов, что и послужило причиной не принять его в армию, когда подошел срок службы. «Толстобрюхих не берем», — сказал ему сержант с презрительной ухмылкой. Таким образом во время войны Барбер оказался в рядах невоеннообязанных мужского пола вместе с инвалидами и умственно отсталыми, а также детьми и стариками. Эти годы он провел на историческом факультете Колумбийского университета, кругом были женщины, а он проплывал мимо них громадной глыбой между библиотечных полок. Но здесь, по крайней мере, никто не отрицал, что он хорошо справляется со своей работой. Его диссертация о взглядах епископа Беркли завоевала национальную премию в области науки за 1944 год, и тогда ему предложили несколько мест в университетах восточных штатов. И почему-то он выбрал именно университет в Огайо.
Первый год сложился вполне удачно. Его любили студенты, его баритон звучал в кафедральном хоре, он написал три первые главы книги о сохранившихся рассказах побывавших в плену у индейцев. В Европе той весной наконец закончилась война, а когда в августе на Японию сбросили две бомбы, он попытался успокоить себя мыслью, что больше такое не повторится. Следующий год тоже начался на удивление хорошо. С сентября по январь он похудел до трехсот фунтов и впервые за всю жизнь стал смотреть в будущее с некоторым оптимизмом. А весной в его группе первокурсников появилась очаровательная, веселая, искрящаяся живым умом девушка Эмили Фогг и неожиданно по уши влюбилась в него. В такое счастье невозможно было поверить, и хотя он старался всячески сдерживаться, вскоре ему стало ясно: возможно все, даже то, о чем он до того и помыслить не смел. Потом было общежитие, уборщица, вломившаяся в комнату, скандал. Все развивалось так стремительно, что он потерял способность соображать и воспринимал происходящее как в тумане. Когда его в тот же день вызвали к ректору, он даже не подумал опротестовать свое увольнение. Вернулся к себе в комнату, упаковал вещи и уехал, ни с кем не попрощавшись.
Ночным поездом он прибыл в Кливленд и снял комнату в общежитии Христианского молодежного союза. Сначала он хотел выброситься из окна, но, выжидая в течение трех дней подходящего момента, понял, что не сможет. Тогда он решил больше не пытаться лишить себя жизни и раз и навсегда отдался на волю судьбы. Если у меня нет мужества умереть, подумал он, то во всяком случае я попробую жить как свободный человек. Он больше не собирался содрогаться при виде собственного отражения в зеркале, не собирался жить под гнетом чужих мнений о себе. Четыре месяца он самозабвенно ел, обжирался пирожными с кремом и булочками, картофелем в масле и сочными бифштексами, оладьями, жареными цыплятами и заливал в себя здоровенными тарелками наваристый рыбный суп с сухарями. Когда его раж прошел, он поправился на тридцать семь фунтов, но цифры уже не имели значения. Он перестал обращать на них внимание, а значит, они перестали для него существовать.
Чем больше становилось его тело, тем глубже он прятался в нем. Барбер стремился отгородиться от мира, сделаться невидимым под грудой собственной плоти. Несколько месяцев он жил в Кливленде и учился не зависеть от мнения других, укрепляя свой иммунитет к косым взглядам. Каждое утро он проверял себя, выходя на прогулку по Эвклид-авеню в час пик, а по субботам и воскресеньям ставил себе задачу проболтаться весь день в Уэй-парке, попадаясь на глаза как можно большему числу людей, и при этом стараться не слышать реплик глазевших на него; он тренировался на невосприимчивость к их взглядам. Он был теперь совсем один, полностью отделенный от других; особый организм, похожий на гигантское яйцо, затерявшийся в дебрях сознания. И труд не пропал даром: он больше не боялся одиночества. Погрузившись в населявший его хаос, он стал наконец Соломоном Барбером — персоной, человеком, целым миром, созданным внутри себя им же самим.
Несколько лет спустя его волосы стали редеть, голову Барбера увенчала крохотная лысина. Это походило на дрянную шутку: и так был похож на гигантское яйцо, а теперь, с лысой макушкой, ну просто один в один. О париках и накладках не могло быть и речи, так что пришлось примириться и с этим. Былая пышная растительность на его голове все редела и редела. Там, где прежде были густые каштановые кудри, теперь белел лишь голый череп.
Такое изменение внешности не радовало, но еще хуже было то, что он никак не мог с ним бороться. Ощущение своей беспомощности становилось нестерпимым, поэтому в один прекрасный день, когда половина волос уже исчезла (остался только венчик по бокам), он просто взял бритву и побрился наголо. Результат превзошел все ожидания. Увидев себя в зеркале, Барбер обнаружил, что у него огромная голова, просто неправдоподобных размеров. Ему даже показалось, что колоссальному планетоподобному его телу весьма подходит голова, похожая на луну. С тех пор он бережно ухаживал за своим драгоценным куполом, каждое утро втирал в него масла и кремы, чтобы он был блестящим и гладким, баловал его электромассажем, заботился об его идеальной чистоте. Он стал носить шляпы, самые разные, и мало-помалу они превратились в символ его необычности, главный признак его персоны. Он не был больше просто тучным Соломоном Барбером, он был Человеком, Который Носит Шляпы. Потребовалась определенная смелость, но к тому времени он уже научился получать удовольствие от взращивания своей оригинальности и пользоваться всевозможными средствами, подчеркивавшими его особенность. Он поражал окружающих, нося котелки и фески, бейсболки и мягкие шляпы, тропические шлемы и ковбойские шляпы — все, что ему нравилось, независимо от стиля или общепринятых правил. К 1957 году его коллекция головных уборов так разрослась, что двадцать три дня подряд он каждый день надевал новый.