Выбрать главу

Он родится и будет расти безотцовщиной…

Я никогда не увижу его, подумал Н. Никогда не почувствую, как он расслабляется и затихает, успокоившись у меня на руках. Как мне смириться с этим? Единственная надежда, что Господь позволит — и моя душа будет с ним. Я буду приходить к нему во сне, он будет знать, что это я, он будет знать, что я всегда рядом, и потому страхи будут ему не ведомы. Но не увидеть его ни разу… Что это — еще один шип в мой терновый венец?

Мария смотрела выжидающе. Она хотела знать, понял ли он ее, и как он относится к тому, что случилось. Какое счастье, что Господь лишил меня речи! Ведь все равно нет слов, чтобы передать сладкую боль, на которую я обречен до последнего дня моей жизни, да и не это она хочет от меня услышать. Ей нужно подтверждение нашей слиянности, подтверждение, что я ощущаю то же, что и она. Если бы так!.. В эту ночь ее жизнь преобразилась. Господь услышал ее — и дал: бери, что просила. Ее жизнь обрела смысл! Теперь она знает, ради чего ей жить. Из тьмы она вышла к свету. А я ухожу во тьму; я могу только порадоваться за нее. Моя душа с тобой, любимая моя; моя душа не оставит наше чадо, она будет с ним всю его жизнь — от сегодняшнего дня и до последнего, — вот что я мог бы сказать. Но это не те слова, нет — не те, их нельзя говорить; а других у меня нет. Спасибо, Господи, за немоту!

Мария ждала — и он улыбнулся ей. Он постарался вложить в эту улыбку всю свою нерастраченную нежность, но из-за отсутствия опыта получилось не так, как он хотел. Счастье, что борода и усы скрыли его неловкую гримасу, зато глаза не подвели. Страдание души наполнило их такой выразительностью, что Мария не стала вникать в смысл его улыбки. Она благодарно улыбнулась, потом засмеялась, счастливая. Собака обрадовалась этой перемене, давно забытому ее смеху, заметалась вокруг, наскакивая на нее с радостным лаем.

Жизнь сразу стала простой и ясной.

XII

После завтрака Н нашел в сарае лом, кирку и совковую лопату, сложил их в тачку и потащил к храму. Тропинка за последние дни просохла глубоко, чернозем стал твердым, как асфальт, не то, что несколько дней назад, когда он пружинил, играл под ногами. Дорога, ведущая к храму от села, была в стороне. Широкая, мощеная тесаным камнем, прекрасно сохранившаяся (ведь ею не пользовались больше полувека, да и строили — сразу видать — на совесть: на подушке в добрые полметра, если не глубже), она не взбегала к храму, а лежала недвижная, мертвая. Правда, и в смерти она была хороша. Это удивительно, что даже после смерти вещи сохраняют отпечаток чувства, с которым их мастерили.

Солнце припекало; уже посреди подъема Н снял ватник и бросил его в тачку. Сразу стало легче дышать, но теплый ветерок, хотя и приноравливался то с одной, то с другой стороны, так и не смог самостоятельно проникнуть под джинсовую рубаху, чтобы высушить испарину на груди и спине. Пришлось ему помочь. Уже не останавливаясь, Н одной рукой расстегнул все пуговицы и вытащил полы рубахи из штанов. И ощутил благодарное облегчение перегретого тела.

Всю дорогу зудела мысль, что ворота могут оказаться запертыми, а с тачкой через их нижний брус в калитке не наездишься. Правда, логика утешала: после разгрома и пожара, да еще и при сорванной калитке, запирать храм было бессмысленно. Но привычка сильней логики; пусть не в первую ночь, пусть через два-три дня — церковный староста вполне мог запереть ворота. Не по нужде, а для себя, для своей души. Ведь кто-то же повесил вместо украденной самодельную калитку…

Тревога оказалась напрасной: замка не было; ворота удерживал засов. Он ничуть не заржавел, ходил свободно. И створки открылись легко: петли были щедро набиты тавотом. Причем не так давно: он был прихвачен пылью, но почти не подсох. Пожалуй, в конце прошлого лета смазали, накануне дождей.