Даже ночью я видел, что после разрушения акведука поля утратили былое великолепие. Они были ухожены, прополоты и далеки от того заброшенного состояния, которое последовало за чередой засушливых 1920-х годов. Но урожаи падали. Виола предсказывала снижение цен на апельсины. Если она окажется права, это не предвещает ничего хорошего, — а она всегда оказывалась права.
Когда пришла пора расставаться, Виола повернулась ко мне:
— Sit felix profitus, optime Leo, nam totos tres anni te non vidi. Спокойной ночи, Мимо. Мне нравится твой вид, когда ты не понимаешь, что я сказала.
Она пошла к вилле, накинув на плечи шаль, — трогательная тонкая тень, ковыляющая сквозь январскую ночь.
— Виола!
— Да?
— «Это счастливая встреча, дорогой Лев, ведь я не видела тебя целых три года». Ты заставила меня прочитать эту книгу Эразма, где беседуют лев и медведь. Ты тогда вздумала учить меня латыни.
Виола удивленно смотрела на меня.
— Господи, я и не помню…
Она засмеялась прежним смехом, взлетавшим прямо к луне, а потом скрылась в потерне. Тайно радуясь тому, что она стареет, становится прочнее, седеет и начинает наконец что-то забывать.
Утром, спустившись на кухню, я столкнулся нос к носу с молодым человеком, лет двадцати, бородатым и сложенным как Геркулес. Он благожелательно посмотрел на меня и, увидев мое недоумение, засмеялся.
— Дядя Мимо, это же я, Зозо!
Я не видел сына Витторио и Анны всего пять или шесть лет, но превращение из ребенка в мужчину было разительным. Значит, и со мной случилось то же самое. Вот почему я так испугался, найдя у себя седой волос. Старение подползало тихо, коварно нашептывало, что ничего страшного и не происходит, а потом раз — и слишком поздно, ничего поделать нельзя.
Зозо теперь помогал отцу в мастерской. Он вернулся ночью из Генуи, куда ездил навещать Анну, на которую очень походил. Те же круглые щеки и жизнерадостность, хотя у матери с годами ее поубавилось.
Я повидал всех и под конец навестил отца Ансельмо. Он был еще довольно крепок в свои семьдесят, но куда делся громогласный, даже грозный пастырь, который встретил меня по приезде? Теперь его кожу усеивали коричневые пятна, руки дрожали. Я и глазом не успел мигнуть, а все постарели.
— Я как эта бедная церковь, — сказал он, глядя на купол с облупившимися фресками. — Пытаюсь устоять на ветру.
Вечером я пришел в дом Орсини. За столом собрались лишь маркиз с маркизой, Стефано, Виола и я. Маркиз был единственный из нас, кто не изменился — с тех пор, как навсегда уселся в кресло и произнес свои последние внятные слова: «Он едет, едет». Его характерные черты, длинное лицо, всегда увенчанное зачесанными назад волосами, выдержали череду лет. Только глаз опустел и редко загорался снова. Мы говорили о политике, о праве голоса, предоставленном женщинам: «Ну и куда дальше? — хмыкнул Стефано. — Скоро и кобылы станут голосовать!» — а также о том, что на предстоящих выборах выдвинулся кандидатом один из сыновей Гамбале. Маркиза сделала сыну выговор, проявив неожиданную прогрессивность взглядов. Себя она с трудом представляет в качестве избирательницы, потому что, как и большинство женщин, вовсе не разбирается в политике, но что плохого, если некоторые особенно образованные женщины получат такую возможность. В конце концов, они не глупее мужчин.
— Особенно таких, как ты, — добавила Виола, широко улыбаясь.
Стефано что-то буркнул себе под нос и запил досаду бокалом вина. Потом немножко попроклинали семейство Гамбале, вечную препону для садоводства. Я действительно и совершенно искренне верил, что ужин пойдет нормально, что моя жизнь наконец-то войдет в спокойное русло. Но это если забыть, что застолье у Орсини, да и повсюду в Италии, от сицилийских палаццо до генуэзских лачуг, — не просто встреча за едой, а гораздо больше. Это сцена, где может разыграться и драма, и клоунада. И чем серьезнее тема, тем смешнее она иногда оборачивается.