Однако книги продолжали поступать. И вместе с ними ширилась вселенная. Впервые в жизни, когда я ваял, я ловил себя на смутной мысли, что у меня есть предшественники и каждый мой жест — не сирота. Он отполирован тысячами других, работавших до меня, и будет еще совершенствоваться тысячами идущих следом. Каждый удар молотка по резцу пришел издалека и будет звучать еще долго. Я пытался объяснить это Абзацу. Он вытаращился на меня и сказал, что я, видимо, попробовал ягоды красавки.
Перемена настроения у Виолы сначала смущала меня, потом стала пугать. Ради отпущения своих неведомых грехов я в конце лета согласился лечь на могилу. Она как будто удивилась и засмеялась так же беззаботно, как раньше. Она отыскала нам две соседние могилы, достаточно близкие, чтобы можно было держаться за руки. Я еле заставил себя лечь, охваченный суевериями, иррациональными страхами — а вдруг я так накликаю собственную смерть? Потом меня поглотило небо и кипарисы, похожие на кисти, брошенные в звездную лазурь. Рука Виолы уютно устроилась в моей. Я периодически выпускал ее ради того, чтобы снова с удовольствием отыскать.
— Страшно? — спросила меня подруга после долгой паузы.
— Нет. С тобой мне не страшно.
— Точно не страшно?
— Да.
— И отлично. Потому что ты держишь не мою руку.
Я завопил и вскочил с могилы. Виола хохотала до слез.
— Очень смешно! Разве нельзя просто радоваться тому, что мы вместе, быть как все? Зачем вести себя так странно?
Слезы продолжали течь по ее щекам, но Виола больше не смеялась.
— Что с тобой? Прости, я не хотел, это правда было очень смешно! Ты видела, как я подпрыгнул? Вот я дурак! Ты меня подловила!
Она несколько раз глубоко вдохнула и подняла руку.
— Ты тут ни при чем. Дело во мне.
— Как это?
Она вытерла глаза тыльной стороной рукава и села на могиле, обхватив колени руками.
— У тебя нет мечты, Мимо?
— Отец сказал: что мечтать без толку? Мечты не сбываются, поэтому их и называют мечтами.
— Но ты ведь о чем-то мечтаешь?
— Да. Я бы хотел, чтобы отец вернулся с войны. Вот это моя заветная мечта.
— А еще?
— Стать великим скульптором.
— Разве это не осуществимо?
— Посмотри на меня. Я работаю на мужика, который пьет. Сплю на соломе. У меня никогда не было денег. Большинство людей вообще не может смотреть на меня без смеха.
— Но у тебя дар.
— Откуда тебе знать?
— Дон Ансельмо сказал это моему брату Франческо. Это ты выполняешь в мастерской всю работу, и он в курсе.
— Как?
— Витторио говорит всем.
— Ну и болтун этот Витторио.
— Дон Ансельмо говорит, что ты очень одарен. Что ты маленький самородок.
Ну вот, меня впервые похвалили, назвали самородком, и надо же было добавить слово «маленький»!
— У меня планы на твой счет, Мимо. Мне хочется, чтобы ты сотворил что-нибудь прекрасное, как Фра Анджелико. Или Микеланджело, раз уж ты носишь его имя. Мне хочется, чтобы твое имя стало известно всем.
— А у тебя есть мечта?
— Я хочу учиться.
— Учиться? Да зачем?
Виола достала из кармана листок бумаги и протянула его мне, она как будто весь вечер ждала этого вопроса.
Статья до сих пор лежит у меня в чемодане, под окном, между страницами не вышедшего номера FMR. Бумага пожелтела, я давно не брал ее в руки, возможно, она рассыплется в прах от первого прикосновения. Это статья из «Ла Стампа» от десятого августа 1918 года. Накануне Габриэле Д’Аннунцио довел 87-ю эскадрилью с названием «Серениссима» до Вены. Невероятный по тем временам перелет длиной более тысячи километров и продолжительностью семь часов десять минут застал австрийцев врасплох. Вместо того чтобы бомбить город, Д’Аннунцио разбросал листовки, призывающие его жителей капитулировать: «Мы, итальянцы, не воюем с детьми, стариками, женщинами. Мы ведем войну, против вашего правительства, врага национальных свобод, вашего слепого, упрямого, жестокого правительства, которое не способно дать вам ни мира, ни хлеба и питает вас ненавистью и иллюзиями».