Я уже два года не читал книг. Но не все узнается из них. Я познал загульное пьянство, с восторгом и отвращением листая его сумрачные страницы. И все же мне недоставало бумаги, запаха вощеного дерева и пыли библиотеки Орсини. «Приключения Пиноккио» — последняя книга, которую Виола дала мне прочитать перед аварией. Не подумав, я сделал то, что запрещал себе все эти дни: вернулся к вилле Орсини.
В окне Виолы тихонько пульсировал красный свет фонаря, накрытого шарфом.
В дупле лежал конверт. Я не помню, как выскочил из мастерской. Только увидел свет, наш сигнал, и вот я уже я здесь — запыхавшийся, с горящими от холода легкими. В конверте простой листок, почерк Виолы — более убористый, чем прежде, экономный в усилиях, но узнаваемый по непомерно длинным палочкам и петлям под строкой: «Завтра вечером, в четверг, на кладбище».
Была среда, значит, она положила письмо вечером этого же дня. Вызов со свойственной Виоле безапелляционностью — как я мог не увидеть ее сигнал? Мне ведь делать больше нечего, только сидеть и дожидаться, пока она подаст знак. Я вернулся в мастерскую. Разбудил Абзаца и попросил отвезти меня на станцию Савона, откуда на следующее утро я сяду на первый поезд.
— Первый поезд? Первый поезд куда?
— В Рим.
Если Виола думает, что может игнорировать меня в течение двух лет, сказаться нездоровой, когда я наконец вернусь, а затем вызвать, когда ей вздумается, то она ошибается. Я больше не бедный французик, без роду и племени, свалившийся сюда холодной ночью 1917 года. Да, это она вылепила меня и обтесала, признаю. Но я не ее Пиноккио. Я не ее марионетка. Пусть теперь сама дожидается. Я ухожу из дома. Точно как Пиноккио — я понял это только теперь.
У меня не было конкретного плана. Возможно, я вернусь через месяц, а может, через два, и мы начнем все на равных, раз мы оба нанесли обиду, раз мы оба попрали нашу дружбу.
Я уехал, не зная, что возвращение займет больше пяти лет. Или, точнее, ведь дата моего возвращения выбиралась совсем не случайно, — тысяча девятьсот девяносто один день и семнадцать часов.
Где бы я ни жил — кроме этого монастыря, где я угасаю, и, конечно, Пьетра-д’Альба, — мне непременно хотелось отсрочить рассвет. Отодвинуть день, который скажет, что Виола не со мной, укрылась в привычном месте. Я всегда пил не ради удовольствия. Но и без отвращения, как все матросы, дрейфовавшие со мной в те ночи, шатаясь с палубы на палубу, люди-светлячки, горевшие все ярче с неизбежным приближением утреннего кораблекрушения. К счастью, от пьянства не умирают, или умирают не сразу, и на следующую ночь мы снова качались на его волнах. Ночи Флоренции и ночи Рима теперь сливаются в моей памяти. Ночи бесцельные, перемежающиеся днями без Виолы. Сточные канавы Рима воняли так же, как и во Флоренции. Только теперь я пользовался дорогой отдушкой.
Я злился на Виолу за то, что она создавала прорехи в нашей истории. За то, что отталкивала меня, отдаляла, а ведь мы были так близки, что и атом не проскочит. Я злился и не придумал лучшего способа проучить ее, чем уйти. Но теперь я сам чувствовал вину. Я ничуть не достойнее ее дружбы, чем она моей, раз я так с ней обошелся. Виола становилась моим отражением. Я ругал ее, бушевал и считал, что и она испытывает те же чувства на своем далеком плато, где апельсиновые деревья стоят в эту пору заиндевевшие от мороза. Те же поступки сгоряча, те же бессмысленные упреки. Мы оба были правы и уже не понимали, кто чье отражение. Я винил себя и еще больше — Виолу за то, что из-за нее винил себя. Я дал слово не видеться с ней, пока она не извинится. Зеркально и она, наверное, поклялась в том же, и оба мы по недомыслию ушли из жизни друг друга. Случилась адская спираль, трагикомический уроборос, где в порочном круге змея вечно кусает себя за хвост, и это единственный способ объяснить последующие годы.
Я приехал в Рим под белым солнцем, слепившим, не согревая. Моя мастерская располагалась по адресу виа деи Банки-Нуови, 28, примерно в пятнадцати минутах ходьбы от Ватикана — для меня, семенившего мелкими шажками, чуть больше. Мою улицу пересекала под прямым углом виа дельи Орсини. Я так и не узнал, обязана ли она своим названием моим благодетелям, — каждый раз, когда я спрашивал, они загадочно и самодовольно пожимали плечами. Мастерская выходила во двор, где, вытянувшись в струнку, меня ждали четверо учеников. Франческо появился через два дня после моего приезда, явно удивленный таким скоропалительным решением, причин которого он доискиваться не стал. Мрамор уже дожидался резца, и я приступил к выполнению первого заказа — святого Петра, получающего ключи от рая. Обтеску я поручил подмастерьям, а черновую обработку — Якопо, четырнадцатилетнему парню, который показался мне из них самым талантливым. Я звал его «малыш», но сам был старше на каких-то четыре года.