Долгие минуты аббат спускается, безошибочно ориентируясь в лабиринте коридоров. Он может найти дорогу и в полной темноте, он столько раз ходил по ней. Его сопровождает тихое позвякивание — в руке качается связка ключей. Чертовы ключи. Для каждой двери в аббатстве нужен свой ключ, а то и два, словно за каждой из них трепещет какая-то тайна. Как будто недостаточно главного таинства, что объединяет их здесь, — евхаристии.
Он почти у цели. Чувствует запах земли, сырости, миллиардов атомов гранита, сплющенных собственным весом, и даже немного зелени окружающих склонов. Вот наконец и решетка. Старую заменили, теперь здесь замок с пятью ригелями — горизонтальными и вертикальными. Пульт дистанционного управления срабатывает не сразу, и падре Винченцо давит на резиновые кнопки: «Вечно одно и то же, какой же это прогресс, скажите на милость? На дворе тысяча девятьсот восемьдесят шестой год, а нормальные пульты делать так и не научились? — Он спохватывается: — Господи, прости мне суетное нетерпение».
Красная лампочка в конце концов гаснет, сигнализация отключена. Последний коридор контролируют две ультрасовременные камеры размером не больше обувной коробки. Невозможно проникнуть внутрь, не вызвав тревогу. А даже если бы злоумышленник и проник внутрь, какой в этом смысл? Ему ее не унести. Они вдесятером едва спустили ее под землю.
Падре Винченцо ежится. Страшна даже не сама кража. Он не забыл того психа — Ласло Тота. Он снова досадует на себя: «„Псих“ — это немилосердно, лучше сказать „неуравновешенный человек“». Чуть не случилась трагедия. Но ему не хочется думать о Ласло в это мгновение, не хочется вспоминать жуткое лицо венгра и его горящие безумием глаза. Трагедии удалось избежать.
«Ее спрятали, чтобы защитить». Ирония не ускользает от аббата. «Она на месте, не беспокойтесь, она в полном порядке, вот только никому не позволено ее видеть». Никому, кроме него, падре, кроме монахов — по личной просьбе — да горстки кардиналов, которые заперли ее здесь сорок лет назад и до сих пор живы, и, наверное, еще нескольких чиновников. На весь мир наберется человек тридцать, не больше. И, конечно, ее создатель, имевший собственный ключ. Он приходил, когда хотел, чтобы ухаживать за ней и регулярно мыть. Потому что, да, ее нужно мыть.
Аббат открывает два последних замка. Он всегда начинает с верхнего, и эта навязчивая привычка, возможно, выдает нервозность. Он хотел бы избавиться от нее и дает себе слово, как и в прошлое посещение, в следующий раз начать с нижнего замка. Дверь открывается бесшумно — слесарь, нахваливавший качество петель, не соврал.
Он не включает свет. Изначальные неоновые лампы заменены — одновременно с решеткой — на более мягкий свет, и тем лучше: неон для нее слишком резок. Сам он предпочитает видеть ее в темноте. Аббат делает шаг вперед и по привычке касается ее кончиками пальцев. Она чуть выше его ростом. Она стоит в центре круглого помещения, изначально святилища с романскими сводами, чуть склонившись к постаменту, погруженная в каменный сон. Единственный свет проникает из коридора, выхватывая два профиля и острый сгиб запястья. Аббат знает каждую деталь статуи, которая дремлет в полутьме, он просмотрел все глаза, вглядываясь в нее.
«Ее спрятали, чтобы защитить».
Аббат подозревает, что те, кто поместил ее сюда, скорее защищают себя — от нее.
Город Савона подарил Италии двух пап — Сикста IV и Юлия II. Пьетра-д’Альба, расположенная всего в тридцати километрах севернее Савоны, чуть было не дала ей третьего. Боюсь, что в этой неудаче есть и моя вина.
Здорово бы я посмеялся, если бы кто-нибудь сказал мне тогда, утром десятого декабря 1917 года, что историю папства изменит мальчик, который понуро плетется вслед за дядей Альберто. Мы ехали три дня, почти без остановок. Вся страна жадно ждала новостей с фронта после той взбучки, которую австро-венгры задали нам при Капоретто. Говорили, что фронт стабилизирован недалеко от Венеции. Говорили и обратное, что враг вот-вот нагрянет и перережет нас всех во сне, тепленькими, или, что еще хуже, заставит всю жизнь жрать капусту.
И вот, облитая светом восхода, показалась Пьетра-д’Альба на своем скалистом уступе. Ее положение, как я понял час спустя, было иллюзией. Пьетра стояла не на горном отроге, а на краю плато. Правда, на самом краю, то есть между стенами последних домов и краем обрыва был проход, едва ли достаточный для того, чтобы могли разминуться двое. А дальше — пятьдесят метров пустоты, а точнее, чистого воздуха, насыщенного ароматами смолы и тимьяна.