Сашок в страхе не спускал глаз со щели, где только что были крысы. Страх его подействовал на меня успокаивающе. Ну что за беда — крысы! Постоянный спутник человечества с незапамятных времен. Самый живучий народец нашей планеты. Даже на атолле Бикини после испытания американской водородной бомбы крысы прекрасно продолжали жить и плодиться в трюмах оплавленных, искореженных кораблей. Тут опасность тоже есть, но разве можно сравнить с той. Если выдерживали ту, то эта для них что слону дробина…
Сашок показал на замысловатые переплетения линий и точек на полу.
— Следы! — шепотом сказал он.
— Ну и что?
— Жуть как боюсь. Сызмальства. У вас у соседки ребеночка задушили. В люльке лежал, а она пьяная, уснула, они забрались, язычок выгрызли, он и задохнулся. Я только в школу пошел… А у нас под полом жили, никак не могли выгнать. Чего только не перепробовали — и отраву разную, и кошек держали, и дыры цементом, и стекло толченое с тестом. Бесполезно. Как осень, они тут как тут. По ночам спать не давали. Мать даже колотушку приспособила. Слишком расшумятся или доски начнут грызть, она — тук в пол, они и притихнут. Потом — опять за свое, она — опять колотушкой. И так всю ночь. Мамке-то все одно, что день, что ночь, а нам все же спать надо, да и страшно.
Он скосил на меня глаза и долго не отводил, глядя пытливо и как-то жалобно. Сзади за нами раздались какие-то скрипы, и он резко выпрямился, пружиной вскочил на ноги. Я тоже поднялся, прислушался. Монотонно гудели лампы — ухо привыкло к звуку, и казалось, будто в Хранилище стоит полная тишина. Потемневшие огромные глаза Сашка нервно дергались, шарили по сторонам — он так по-детски, сильно испугался, что мне стало смешно.
— Эге-гей! — закричал я сиплым голосом. — Нечистая сила! Пошла вон!
И два эха, оттолкнувшись от противоположных концов Хранилища, повторили мой крик — «Он! Он! Он! Он!» Я обнял Слижикова за плечи, подтолкнул к выходу.
— Пошли! На сегодня хватит, а то уже мерещится черт знает что. Утро вечера мудренее. Верно?
Сашок кивнул, с виноватой улыбкой двинулся рядом, опасливо озираясь по сторонам. Мы шли по центральному проходу и через каждые пять рядов переключали освещение — пятно яркого света скачками следовало за нами.
Снаружи шел снег, и было тепло. За те несколько часов, что мы находились в Хранилище, резко потеплело. И снег валил крупный, сырой, мохнатыми хлопьями. Я машинально шагал вслед за Сашком и, озадаченный, думал про крыс и про странное поведение прибора — и то и другое не находило сколько-нибудь разумного объяснения…
6
Орало радио, голая лампочка под потолком раскаленно сияла. Лейтенант лежал, закинув руки за голову, глаза его были закрыты, казалось, спал.
Я выключил радио, потихоньку умылся, погасил свет, разделся и лег. Тени от падающего снега мельтешили на стенах, на потолке. Портрет генералиссимуса стал объемным, ожил: одутловатое старческое лицо с седыми усами подергивалось, меняло выражение, жило своей тихой ночной жизнью.
— Ты, видно, впервые на объекте, — вдруг заговорил лейтенант.
Я вздрогнул: показалось, что слова эти он произнес с акцентом, как Сталин.
— Должен предупредить, — продолжал лейтенант, — здесь у меня особая зона. Особая! Потому и права у меня особые! Если что, не с тебя спросят — с меня! И лучше, парень, не лезь, а то ненароком могу запечатать — никто не распечатает. В Хранилище… Понял?
Перед глазами плыли ящики, сумрачные проходы, крысиные морды. Я засыпал, слова лейтенанта тормозились, вязли в коротком пространстве, отделявшем нас друг от друга…
Вспоминался поезд, на котором ехал сюда. По билету нижнее сидячее, но когда протиснулся через забитый людьми тамбур, понял — не до жиру.
Их называли амнистированными — рваные бушлаты, прожженные телогрейки, пятна от содранных зэковских номеров на спине и ватных штанах, бескровные лица с мертвыми глазами — страх, тоска, усталость. Сидят, лежат вповалку плотной притихшей массой, переговариваются вполголоса, шепотом. Сизые пласты дыма колыхаются в проходе — нечем дышать.
Я присел с краю, чуть сдвинув чьи-то босые сопревшие ноги, откинулся на спинку сиденья. Поезд тронулся. По проходу, перешагивая через сундучки и котомки, двое милиционеров провели оборванного, заросшего человека в галошах, подвязанных веревочками. Он прижимал к груди холщовый мешок комом, неестественно радостно улыбался, истово кивал налево и направо, порываясь сдернуть с головы драный треух. Милиционер, подталкивая его в спину, повторял: «Иди, ты! Иди, ты!»