Отец и сын деликатно промолчали.
Отовсюду неслось то фырканье, то курлыканье, то визг обезьян, то воркованье горлинок. Мы шли мимо вольер и клеток, мимо лужаек, по которым бегали на свободе животные…
День был ясен, чист, безветрен. И вдруг повеял легкий влажный ветерок, словно потянуло из оврага. Солнечные блики, лежащие на дорожках, чуть потускнели.
Два юных натуралиста, дежуривших у клетки с тигром, как зачарованные, уставились на свои будильники и тут же принялись что-то лихорадочно записывать.
Корень-младший поднял голову и глубоко, с удовольствием вдохнул воздух.
— Эге! — сказал он весело. — Начинается как будто?
Стало темнеть.
Это не была та пасмурность, которая приходит, когда небо заволакивает тучами. Не была это и осенняя хмурь с ее набрякшей, свинцовой чернотой. Это была скорее синева сумерек. И вместе с тем в ней не чувствовалось того кроткого, умиротворяющего покоя, какой приносит природа, готовящаяся к вечернему сну. Чем-то тревожным и мрачным веяло от густой сероватой синевы, ползущей по аллеям парка. Все потускнело; стала серой и мертвой вода пруда, исчез живой блеск молодой листвы.
Пронесся, зашумев ветвями, порывистый ветер. И в его неожиданно резкой свежести тоже почудилось что-то тревожное.
Павлины, которые только что, распустив хвосты, разгуливали со своими павами по зеленой траве, взлетели на ветки, явно собираясь спать. Вслед за ними, поверив в приближение ночи, гуськом, опустив маленькие глупые головки, побежали к деревьям цесарки. На пруду уже не было видно беспокойного черного лебедя: очевидно, и он отправился к своему гнезду…
— А где дикобраз? — почему-то шепотом спросила я.
Клетка дикобраза, к которой мы подошли, казалась пустой. И вдруг послышалось легкое, осторожное постукиванье лапок, короткое пофыркиванье: из домика вылез его владелец. На длинных, крепких иглах дикобраза, как бабочки на булавках, торчало несколько сухих листьев; когда он двигался, листья тихонько шуршали. Очевидно, и дикобраз, ведущий ночной образ жизни, решил, что день закончился, и отправился на обход своих владений.
— Ну, что вы скажете? — удивился Корень-младший. Он стоял, повернувшись боком к клетке дикобраза, и прислушивался. — Неужели и ночной бродяга поверил, что ночь наступила, — пошел к кормушке?
Отец ничего не ответил. Чем дальше, тем больше лицо его мрачнело: Евгений Петрович явно был чем-то недоволен.
Издали послышался величавый, грозный звук. Протяжный, с долгими рокочущими перекатами, он нарастал, усиливался, потом перешел в глухое басовое ворчанье.
Это львы начали вечерний концерт.
Сумерки совсем сгустились.
Тяжелое, темное небо низко висело над деревьями. Оно не сулило дождя с его освежающей душистой прохладой. Оно не обещало ни молний, ни орудийных раскатов грома. Это было бесплодное, пустынное, глухое небо, несущее только мрак.
Солнце закрылось почти полностью. Выбиваясь из-под тяжелой тени, щемяще пылал раскаленный добела узкий серпик — все, что осталось от дневного светила.
Но потом померк и он.
Засунув головки под крылья, павлины крепко спали, их хвосты свисали с веток вниз, как роскошные опахала. Спали на ветках и цесарки.
Профессор презрительно покосился на них.
— Я понимаю, куриные… — сказал он, пожимая плечами. — Этих дураков легко обмануть, они поверят чему угодно. Голову под крыло — и спят! — Профессор помолчал. — Но непарнокопытные! — с ударением сказал он и возмущенно посмотрел на зебру. — И она туда же, решила, что наступила ночь… Нет, никогда, никогда не ждал я такого поведения от зебры!
И он негодующе отвернулся.
Под деревом с павлинами стоял мальчик. Он ожесточенно тряс свой будильник, подносил его к уху и снова тряс, но будильник был нем и неподвижен. Отчаявшись, юный натуралист бросил неравную борьбу, и остановившийся будильник бесцельно повис на его груди, тяжело оттягивая шнурок. Поглядывая на павлинов, мальчик принялся что-то торопливо записывать.
Но от резкого нажима карандаш сломался.
Глаза юнната наполнились слезами. Стараясь не мигать, он глядел блестящими от слез глазами на тетрадь и упрямо продолжал царапать бумагу сломавшимся карандашом.
Рыжая востроглазая девочка, такая голенастая и неуклюжая, какой только может быть девочка в двенадцать лет, тоже подошла к дереву с павлинами.
— Митя, — сказала она робко, — ты не расстраивайся. Ты смотри на мои часы, Митя, я стану рядом… Хорошо, Митя?
Митя что-то угрюмо буркнул и отвернулся. С упорством отчаяния он продолжал царапать бумагу обломком карандаша, но в тетради оставались только косые рваные рубцы да извилистые вмятины.