Выбрать главу

Маманди сжимал копье и смотрел на меня сквозь тусклый свет. «Ты готов увидеть Соссо-Бала?» — спросил он. Я кивнул. Затем они с Мамби осторожно сняли белую ткань, открыв связку темно-коричневых тыкв-резонаторов, прикрепленных полосками из кожи антилопы к старым, почти черным от времени, деревянным планкам. Клавиши и резонаторы держались на прочной прямоугольной раме, обтянутой шкурой антилопы так туго, что она напоминала мумию. Мне не разрешили прикасаться к инструменту, но когда я наклонился, чтобы рассмотреть его поближе, то заметил, что все деревянные клавиши имеют один и тот же оттенок, и спросил, не заменяли ли их когда-нибудь.

— Они все родные, — ответил Маманди глубоким голосом. — Заменялись только несколько тыкв и шкура антилопы.

Балла также объяснил еще одну аномалию Соссо-Бала:

— У этого инструмента 20 клавиш, но, поскольку все остальные балафоны происходят от этого, ни у одного другого балафона не может быть 20 клавиш. У некоторых — 19, у моих — как правило, 21 или 22, но 20 — никогда.

Я спросил, как именно настраивают инструмент, которому целых 800 лет.

— Никак, — рассмеялся Балла. — Он такой древний, что никто не осмелится его тревожить, поэтому для Табаски настраивают не Соссо-Бала, а все остальные балафоны подстраивают в тон с ним.

К этому моменту все уже обливались потом, и я спросил у семьи, делают ли они что-нибудь, чтобы защитить инструмент от удушающей жары и влажности в хижине. Несколько Койате пытались вежливо скрыть свой смех, и я воспринял это как исчерпывающий ответ, а когда Мамби и Маманди начали обмахиваться веерами, стало ясно, что пора уходить.

Я вышел из темной хижины и последовал за семьей обратно к дому Койате под слепящим светом солнца. Пока остальные Койате расходились, я устроился под жестяным навесом рядом с Баллой, Секу и Джоссирой и молча размышлял об увиденном, которое казалось мне совершенно невозможным. Я не задавался вопросами, действительно ли Соссо-Бала был создан джинном и подарен Королю-колдуну, как ему удалось пережить восемь веков или почему он попросту не раскис за 90 с лишним лет, проведенных взаперти в затхлой глинобитной хижине. Вместо этого я наконец осознал двойственность реальности, с которой Балле пришлось столкнуться после отъезда из Западной Африки, и понял, как много будет значить для него и его семьи, если он когда-нибудь вернется в качестве балатигуи.

Покинуть дом — значит закончить одну историю и начать другую, и, хотя мы можем вернуться туда, откуда пришли, это все больше никогда не станет прежним, потому что мы сами уже не те, кем были. Каждый, кто когда-либо добровольно или вынужденно эмигрировал, представляет собой единство двух несопоставимых частей: одна — то, кем он был раньше, вторая — то, кем он стал. Мы, как сторонние наблюдатели, не видим тех жизней, которые они оставили позади. Моя свекровь из Никарагуа была первой в своей семье женщиной с официальным трудоустройством; в Вашингтоне она научилась прятать глаза, чтобы другие женщины, чьи офисы она убирала каждый вечер, не видели ее слез. В Западной Африке Балла был потомком королевской семьи, факелоносцем коллективной памяти империи; на Манхэттене же он был анонимным мойщиком машин, чье имя босс даже не удосужился запомнить. Но, как и в случае с семьей моей свекрови, Койате решили полагаться на то, кем Балла становился в своем условном новом доме, чтобы обеспечить их жизнь в старом. Новый дом, который он построил в Бамако для своей матери и сестер, семейный жилой комплекс в Ньягасоле, который он оплатил, и финансовая поддержка, которую он регулярно посылает многочисленным родственникам в Гвинее и Мали, стали возможны только потому, что Балла решил разорвать связи с традицией. Если бы он однажды стал балатигуи и вернулся в Ньягассолу, то карьера, которую он построил для себя в новом доме, и помощь, которую он может оказывать близким в старом доме, прекратились бы — и он это прекрасно понимает.