И все эти ощущения он испытывал в тот самый момент когда мадам де Гиз стояла перед ним на коленях, прижимаясь лицом к ширинке его расстегнутых брюк. Никогда раньше он не переживая ничего подобного. Смешанное чувство желания и ужаса привело к невероятному возбуждению: охваченный сильной дрожью, Генрих излился, не успев ни предупредить женщину, ни отстраниться. Возможно, мадам де Гиз это и не понравилось, но она и словом не обмолвилась на этот счет.
– Я не мог избежать столь ужасного зрелища, – объяснил Генрих Александре. – Меня бы тогда все считали трусом. Вокруг меня было полно народу, господа де Гиз, их жены и дочери… – Он заметил, что голос его дрожит. Он чуть не выругал себя за это, пока до него не дошло, что Александра не догадалась, что голос у него дрожит от воспоминания о первом излиянии того дня, а не от возмущения по поводу варварского спектакля, который он якобы был вынужден наблюдать.
– Я не считаю тебя человеком, способным получать от этого удовольствие, – успокоила его Александра.
Палач вытянул правую руку Равальяка над жаровней и стал жечь его мясо и кости, время от времени подливая новую порцию серы. Пожалуй, все грешники в аду орали свои молитвы не так громко, как Равальяк – свои мольбы к Богу о прощении. Мадемуазель де Гиз навалилась грудью на подоконник и высоко задрала юбку, обнажив ягодицы. Она бросила на Генриха пылающий взгляд, и он безмолвно поменялся местами с французским дворянином. Мадемуазель де Гиз возмущенно заметила, что от площади начал доноситься довольно сильный неприятный запах, но тут же замолчала и принялась стонать. Пока палач срубал полностью сварившуюся часть культи и наливал в рану следующую порцию серы и кипящего масла, француз и Генрих неоднократно сменяли друг друга, а мадемуазель де Гиз снова и снова выгибала спину и издавала короткие крики.
– Он так и не потерял сознания, – сообщил Генрих Александре. – Сколько бы они его ни мучили, этот парень так и не потерял сознания.
– Но затем все закончилось?
– Да, – солгал он. – Лошади рванулись в разные стороны и разорвали его. Наконец я мог идти домой.
– Да смилостивится Господь над его бедной душой.
Дамы захотели подкрепиться. Кликнули разносчика пирожков, который ходил в толпе, и он послушно остановился под окнами. Генрих вышел. Разносчик сообщил ему, что лошади оказались не в состоянии разорвать тело осужденного; они пытались сделать это вот уже полчаса. Словно во сне Генрих пробился к выстроившимся цепью кавалеристам, которые закрывали эшафот от толпы, и стал свидетелем того, как один из стоящих рядом дворян внезапно метнулся вперед. распряг одну из побитых до крови лошадей и впряг вместо нее собственную. Лошади снова бросились в разные стороны, помощники палача переглянулись, затем выстроились вокруг растягиваемого цепями Равальяка и перерезали ему с помощью мясницких ножей сухожилия под руками и в паху.
Лошади резко разбежались в разных направлениях.
Зрители одобрительно захлопали. Он не обращал на них внимания. Он пристально смотрел в глаза осужденному, который сейчас представлял собой один лишь только извивающийся на земле торс, смотрел до тех пор, пока в них не погас свет. На крохотную долю секунды, в тот миг, когда помощники палача применили свои ножи, между ними возникло что-то вроде понимания – понимания того, что, несмотря на все предыдущие мучения, мясницкое перерезание сухожилий, как это делают, забивая животное, оказалось настоящим унижением и превратило человека Франсуа Равальяка, волосы которого во время экзекуции совершенно поседели, в окровавленный кусок мяса.
Зрители неслись мимо Генриха, задевали, толкали его, пытались отвоевать себе одну из оторванных частей тела. Когда от особенно сильного толчка Генрих упал на спину и тут же повернулся, чтобы встать, он вдруг увидел в окнах дворца де Гизов Раскрасневшиеся лица обеих дам, а в окнах смежных комнат – другие румяные лица. Генрих понял, что во всех повернуты к Гревской площади помещениях жестокая казнь убийцы король сопровождалась пикантными развлечениями. И хотя он мог б сразу догадаться о чем-то подобном, его это шокировало. На одну долгую секунду Генрих почувствовал себя не менее униженным чем мертвец возле эшафота, а красные щеки и блестящие глаза казалось, превратились в его собственное лицо. В то же время он испытывал безграничное презрение к людям, у которых смерть осужденного вызвала сиюминутную похоть и которые уже завтра совершенно забудут о несчастном. Именно тогда он заглянул в самые потаенные глубины души казненного и понял что это позволит ему всю оставшуюся жизнь быть выше их.