Усмехаешься, наверное. И с некоторым цинизмом, который тебе свойственен, мой дорогой мальчик, думаешь: что монах может знать о любви? Но ведь я не всегда был монахом. Конечно, я не скажу столь емко, как апостол Павел: “Любовь - самое сильное из проявлений Бога”. Я всего лишь иеромонах. Но поверь, я знаю, что такое любить.
Любить - это значит не помнить, как дышал иначе».
Мы молчали под буйство расходящихся цикад.
Я протянула письмо Георгису. Убрав лист в пенал, он резко захлопнул его, сунул за пазуху и, не оборачиваясь, зашагал к выходу из деревни. Напряжение и раздражение, сидевшие в нем, уже когда он говорил о преследователях, сейчас были настолько очевидны, что я растерялась. И невольно отстала.
Один из домов почти восстановили из руин: на окнах - ставни, на стенах - штукатурка. Взгляд невольно искал дымок над печной трубой. Скоро вражда превратится в легенду. Люди вернутся сюда.
Горло мне сдавило, и не в силах сдержаться я расплакалась.
Обернувшись, Георгис быстро подошел:
- Вера, вы что?!
Изо всех сил я пыталась взять себя в руки и отвернулась от него:
- Слова Софии, что они будут жить в Евангелии апостола, - это просто горячечный бред женщины, потерявшей любимого. Не более. Рано или поздно мы все сгинем со своими слезами, как сгинули София и Георгис. Мы очень хрупкие в мире. А мир - нет, совсем не хрупкий. Кто-то покрасит твой разрушенный дом и будет в нем счастлив. Потому что мир всегда возрождается. Но уже без нас.
Цикады, взяв верхнюю пронзительную ноту, разом заткнулись. Тишина стояла звенящая. Солнце било нещадно.
- Какого черта вы вообще во всем этом участвует? - с тихой яростью спросил Георгис.
Вздрогнув, я повернулась:
- Считаете меня слишком нежной?
- Считаю.
- Надо же. Вы прям как Маша...
- Это вряд ли. Я с самого начала говорил, что поиски - не женское дело. Но если бы можно было выбирать, кому из вас их продолжать - вам или Марии, я бы выбрал ее.
Отерев с щек слезы, я резко выпрямилась:
- Что ж, в следующий раз берите в попутчики Машу.
- Вера, вы правда не понимаете или делаете вид? Если наши преследователи хоть немного нас изучили, они видят то же, что и я. Каждый раз, когда Иван нарывается на пулю, вы бежите его спасать. И никого ближе к нему, чем вы, нет. Так что...
Доставая из кармана ключи от пикапа, он закончил:
- Если появятся хоть малейшие сомнения, не стесняйтесь поделиться ими со мной. Даже если кто-то просто остановится под вашим балконом.
Засигналил джип. Из него Георгису махали и кричали:
- Йоргос! В Агиосе Иоаннисе! Костас, у него ружье! Езжай скорее, я - туда!
Мы затворили за собой калитку, запрыгнули в машину и понеслись в горы. Мелькали сосны. Все выше. Облака стекали с гор. В полусумерках по обочинам трясли рогатыми башками козы и овцы. Тянули удивленное «э-э-э» нам вслед.
Дорога с разгону нырнула в деревушку с таким же расстрелянным указателем, что и в Арадене. Посреди улицы перед одним из домов кричала и волновалась толпа. В огороде, спиной к односельчанам, стоял мужик в высоких сапогах и целился в окно.
Георгис подошел к седой женщине, прижавшей ладонь к сердцу. Она ближе всех находилась к ограде. Послушав ее, кивнул и вошел в огород. Я совсем неживописно раскрыла рот. Но меня вряд ли кто видел.
Подняв руки, Георгис подошел к человеку с ружьем, что-то сказал и скрылся в доме. Через пять минут вышел смеясь.
- Принеси нам вина! - крикнул он женщине, державшейся за сердце, очевидно матери смутьяна.
И, подходя к нему, сказал:
- Он пьян, Костас.
- Пьян?! Да он просто... - последовало крепкое ругательство.
- Когда у тебя будет пуля здесь, «просто» для матери не будет. - Георгис резко дернул дуло одной рукой вниз, а пальцем другой стукнул по лбу мужика. При этом он стоял так, что заслонял его от невидимого партизана за окном.
Мать Костаса вошла во двор с бутылкой вина и двумя стопками на подносе.
- Эла, эла, рэ![46] - засмеялся Георгис, обхватывая локтем шею мужика и пригибая ее. - Кубарэ[47], тебя ждут! У брата именины, ты забыл? Катерина не начинает делать без тебя пирог!
Выпив с Костасом вина, он обнял его за плечи и усадил в наш пикап. Что-то быстро проговорил собравшимся, кивнув в сторону дома, и мы тронулись.
Дядька на заднем сиденье понурился.
Пока мы скользили вниз по серпантину, он жаловался на жизнь:
- Ты говоришь - мать! А что они понимают, матери?!
Вспомнилось, как однажды отец, возвращающийся поздно после заседания кафедры, плавно перетекшее в отмечание 23 февраля, заснул в метро, вышел на конечной, был ограблен и избит. Ночь провел сначала в милиции, потом в скорой и пришел только под утро. Мы с мамой обзванивали полицейские отделения и больницы. К утру мама состарилась. Лицо стало морщинистое. С мешками под глазами и серой кожей.