Курулин не любил конторы, и я еще не видел, чтобы он заходил туда. С тылу конторского голубого барака, рядом с будкой диспетчерской, под брезентовым белым тентом стоял крупный коричневый стол, с которого Курулин машинально сбрасывал то и дело падающие с трех нависших над диспетчерской и над его столом дубов осенние заскорузлые листья. Стол был пуст. На нем стоял лишь подключенный Славой Грошевым телефон. «Народ видит меня, а я вижу, чем занимается мой народ», — с усмешечкой объяснил мне свое сидение вне конторы Курулин. Перед его глазами была акватория наполненного белыми судами залива, поросший молодыми корявыми дубками перешеек, отделяющий залив от Волги, смазанно-белая, с косячками свободно пробегающей по ней ряби Волга, уходящая в свинцовую хмарь. Справа виднелась толстая плешивая гора Лобач со строящимся перед ней эллингом. А метрах в ста от стола под берегом стоял «Мираж», и там потрескивала, дымила и распускала павлиньи разводья сварка.
— Почти год работали на «Мираж», — подавшись вперед с протянутой в нашу сторону пустой ладошкой рыдающе-весело вскричал Веревкин. — Так чего ж вы хотите? Сменных узлов нет. Катастрофа! И вас предупреждали, что она неизбежна. Нам нечем ремонтировать флот! — Он с недоумением посмотрел на залив, где за последние сутки скопилось уже до двух десятков «Волго-Балтов», с недоумением посмотрел на меня и улыбнулся.
Я попробовал глазами директора посмотреть на тесный от судов залив, и мне стало не по себе. Громадного водоизмещения флот перед уходом в Средиземное море скапливался в этом заливе и ждал ремонта. Большинство судов было на зиму зафрахтовано иностранными фирмами, в основном фирмами ФРГ. И если правдой было то, о чем патетически говорил Веревкин (а у меня ни малейшего сомнения не было, что это правда), то спасения для Курулина быть не могло. Я не мог понять, на что он рассчитывал. Очевидно, просто, как страус, прятался от неизбежного, что было заложено год назад им же самим. Я уже понял, что, поставив перед собой цель, он ломит, ничего не видя по сторонам, вперед. А по сторонам-то ведь очень много. То, что по сторонам, ведь частенько больше и ценнее, чем цель. Впрочем, все это были домыслы. В натуре-то ничего от прячущего голову страуса не было в нем. Было какое-то веселое внутреннее бешенство, вот это было! Но эта внутренняя раскаленность, угловатость, нервность, скорее всего, была свойством вообще всех выходцев из старого затона. Сонных, флегматичных я что-то там не видал. И вот это-то опасное беспокойство и сейчас я ощущал в нем, в едком повороте его опущенного лица, в прищуре узко прорезанных и глубоко утопленных глаз, в прицеле которых оказался Веревкин. Курулинский взгляд был тем тяжел, что как бы разоблачал человека. Это был не пронизывающий, как принято говорить, взгляд, а именно разоблачающий. Испытывая, как и всякий другой, известное раздражение и неудобство, я тем не менее как бы заиливался без этого очищающего и ставящего меня на твердую почву взгляда. Он мне необходим был, как русскому человеку баня, после которой становишься бодр и свеж.
Под разоблачающим курулинским взглядом вяловатые веревочки, из которых было свито длинненькое, худенькое тело главного инженера, нервно натянулись, и желтая россыпь веснушек растворилась на самолюбиво заалевшем лице. Николай Вячеславович вытянулся, как струнка, и, приоткрыв, как бы перед приступом смеха, рот, округлив глаза, мальчишески дерзко уставился на директора завода.
Слава Грошев, стушевавшись, привалился плечом к стволу дуба и с горьким недоумением быстро взглядывал на сына, на Курулина, на меня. Для него все люди: и друзья, и недруги, и собственные дети, — были прежде всего как бы братья, и всякие недоразумения между ними повергали Славу в тоскливое недоумение и беспокойство. Тем более ужасало Славу противостояние директора и главного инженера сейчас, когда выяснилось, что они все на грани катастрофы, а главное — позора, причем такого, которого затон ни при одном директоре и ни при одном главном инженере еще не имел. Кроме того, было очевидно, что, уже свыкшись со своим положением адъютанта, или, скорее, ординарца при Курулине, Слава, оценив надвигавшуюся опасность, с неприятной свежестью ощутил зыбкость своего положения в этом мире: Курулин, как бы он там Грошева ни снимал с должностей, был для Славы все же как брат.