Проваливаясь в какие-то ямы, ощупью нашли моторку. Все в ней было залито. Кое-как, на веслах, переехали протоку, полезли по песку под глинистым обрывчиком и наткнулись на вырытую в этом обрывчике землянку. От такой удачи Федя даже перестал лязгать зубами. Из соломы, щепок всполошили быстренько внутри костерок. Огляделись: жилая землянка-то — примятая солома на нарах, котелок на гвозде... Ладно. Зарылись в солому и уснули как убитые. А утром выявилось: исчезли брошенные у дверей ружья и патронташи и зачаленная у самой землянки моторка. Я чуть не взвыл, когда понял, какие оказались мы лопухи. На счастье подвернулся возвращающийся в затон рыбак, и я отправил с ним Федю. А сам в ожидании Курули остался караулить — хотя и непонятно, что.
Тогда началась уже эра моторов, и Куруля прибыл на своей тяжелой завозне с шестицилиндровым тракторным двигателем. А вместе с Курулей прибыл «лысенький» и целый отряд вооруженных милиционеров. На малых оборотах, крадучись, мы пошли вниз по Золотой Воложке и нашли мою голубенькую моторочку под насупленным обрывом, спрятанную в ветвях опрокинувшегося в воду тополя. Нас с Курулей и Федей, вооруженных курулинской тульской двухстволкой, оставили сидеть под обрывом и сторожить моторки. А «лысенький» и милиционеры в длинных синих шинелях полезли наверх, чтобы прочесать этот глухой буреломный остров, источающий запах гнили, сырости и ежевики. Минут через двадцать звонко лопнул выстрел украденного у меня карабина, и тут же ему ответили пять тупых винтовочных ахов... Милиционеры принесли на шинели Константина Петровича Стрельцова, который именно с этого момента и перестал быть для меня «лысеньким». Он был ранен в живот пулей двадцать второго калибра, которую за два дня до этого я собственноручно отлил. Потрясенный Федя сидел, опустив в руки лицо, пока милиционеры опускали с обрыва трупы бандитов. В лицо Курули вмерзла безжизненная волчья улыбка. Мы вдребезги размолотили движок на курулинской завозне, чтобы успеть домчать Стрельцова до затонской больницы.
Этими выстрелами и кончилась наша юность. После войны нас все тянуло дурить, а тут жизнь глянулась нам весьма серьезно, мы кожей почувствовали: еще один период исчерпан, теперь у каждого из нас — свой неведомый путь.
От теперешнего директорского стола Курулина и до места, где уничтожили банду, было всего-то не более километра. Теперь там беспокойно ходила, то морщась, то образуя свинцовые лысины, серая утомленная вода.
Курулин, сузив глаза, тоже смотрел на эту воду. Потом он расправил собранные в кулаки пальцы и подался вперед, упершись ладонями в стол.
— Почему же мы оказались не готовы к ремонту флота, Николай Вячеславович? — Он смерил взглядом жидкую, как бы еще не сформировавшуюся фигуру главного инженера. — Завод-то был, извините, на вас!
Веревкин даже выше ростом стал от гневного изумления.
— А вы знаете, меня всюду учили честности! — Лицо его стало наливаться медью. И голубые глаза стали странно чужими на этом медном лице.
— Ну и почему же не научили?
Веревкин просто обомлел. И некоторое время, по-детски открыв рот, оторопело смотрел на Курулина.
— Научили! — сказал он.
— Ну и в чем же заключается ваша честность, если вы не сделали то, ради чего вас учили честности?!
— А вы демагог! — бледнея, сказал Веревкин.
Курулин медленно откинулся на стуле.
— Что будем делать, Вячеслав Иванович?—спокойно спросил он, повернувшись к Славе Грошеву, который, страдая, стоял за его спиной у дуба.
— Ты что делаешь?! Ты как смеешь так говорить?! — вышел к сыну и потряс руками Грошев.
— Того и гляди проклянет! — Веревкин, округлив глаза, посмотрел на Курулина, помедлил и сделал веселое лицо. — Ты успел ли опохмелиться? — вытянув петушиную шею, закричал он отцу. — А что? — дернулся он к Курулину. — Вполне может и посоветовать. С него станется. Ты где? — крикнул он отцу, как глухому. — Все еще по чужим сеновалам живешь? Все еще не прогнали? — Он повернулся к Курулину. — Уважают!