Чтобы отвязаться от назойливого курулинского пальца, я отошел к окну, сел на подоконник и закурил. Курулин сел на мой диван и закинул ногу на ногу.
— Извини, Алексей Владимирович, но что-то я тебя никак не пойму. Если бы я просто сидел тихо, паразитировал на директорском месте, это бы тебя больше устраивало?
— Нет.
— Так какого же черта?! — Курулин встал и с грохотом отшвырнул стул. — Или ты ищешь золотую середину?.. Так нет золотой середины, нет! Или ты сидишь мокрицей и ноешь, как все вокруг плохо. Или встаешь и перекраиваешь, не заботясь о своей голове. Судя по твоим же, всем известным хроникам, вторая — это твоя позиция. Так вот изо всей заварухи затонской мне только одно неясно: что такое, Леша, с тобой? — Он обошел вокруг стола, остановился передо мной и потянул к моей груди палец. — А я знаю, что с тобой. Ты перешел в категорию сытых! — сказал он с едкой силой. — Есть такие, которым и так хорошо и которые держат, как в паутине, других. Ты стал благополучным, мой милый! И у тебя вызывает удивление, раздражение, опаску, когда ту же самую жизнь другие считают неблагополучной, полагая ее перекроить!
О моем благополучии — это, действительно, было смешно. Я не выдержал и засмеялся.
— Все? Отсмеялся?.. Тогда я отвечу на твой последний вопрос! О том, что люди мной недовольны. А почему они должны быть довольны? Это вы, скорбящие идеологи, внушили людям, что каждый из них хозяин, забыв пояснить, что бывает хозяин-работник, а бывает хозяин-барин. Выйдет такой «хозяин» из дому, увидит, что с мостков доска оторвалась, хлопает его по лбу, так, вместо того, чтобы вынести гвоздь да прибить, разводит руками: «Ничего не делается!» Ему уже не приходит в голову, что делать-то должен он сам. Так почему ему не приходит в голову? Да потому что он ведет себя как брюзжащий барин и, одновременно с этим, как батрак. Заставишь — сделает, не заставишь — жалобу о непорядках напишет. А я тебе сейчас говорю: человек — это прежде всего работник! И когда он почувствует, что он прежде всего работник, все встанет на свои места! Вот тогда постепенно он почувствует, что он и хозяин. Который несет ответственность, а не только пребывает в состоянии недовольства. А пока естественно, что ему очень и очень не по нутру. Еще бы! Из вольного критика я его превратил в человека, который шкурой отвечает за свое дело. А не то — котлован.
А не поможет это — так вон! Я верю: поначалу это ой как может ему не понравиться. Но, мой милый, этот путь необходимо пройти!
— А ты атаман! — не поднимая головы, негромко сказал Федя.
И во мне как будто что-то защелкнулось. Хаос замкнулся пойманным, все разрешающим словом: атаман! Я словно бы получил, наконец, возможность дышать. Курулин для меня определился. Противоречия улеглись рядом и уже не мешали друг другу. Я понял, что первая часть работы мною завершена. Я почувствовал на спине озноб, когда прикинул — что дальше?
В ватнике и малахае, с зажженным фонариком в руке в дверях возникла моя встревоженная мать, уперлась лучом света в лицо Федора: «Ой, а кто это, я не знаю», плеснула светом в лицо Курулина: «Ой, а это Василий Павлович!» Внезапно вломился бестрепетный Андрей Янович. Он был в засаленной лыжной куртке и подштанниках. В одной руке у него была горящая свеча, а в другой — плотницкий, всадистый и легкий топор. «Свои, свои!» — испугавшись, крикнула ему в ухо мать. «Какой он мне свой? — показывая топором на Курулина и багровея от гнева, крикнул Солодов. — Чего пришел? Выпить захотелось? — округлив выцветшие бешеные глаза, яростно спросил он почти не пьющего и борющегося с поселковым пьянством Курулина. — Сейчас принесу. Пей!» В него намертво въелась революционная манера с ходу дискредитировать противника, оглушать резкостью и напором, класть без раздумий на обе лопатки. Курулин побледнел, но характер у него был не слаще солодовского. «Чего ж ты стоишь? Неси!» — сказал он едко. Андрей Янович на мгновение оторопел, но тут же взял себя в руки и бросился вон. В дверях он столкнулся с робко входящей царственно-полнотелой и яркой Катей. «Все сбежали, меня одну оставили!» — косясь на подштанники Андрея Яновича, затонским говорком медово пропела она. Андрей Янович, под ее взглядом обнаружив, как он одет, зычно крикнул: «Хе-хе!» — и как провалился.
Вечер перешел в какую-то дикую фантасмагорию. В память врезались нелепые, поражающие своей достоверностью, истинностью моменты, как будто вдруг обнаружилось, что нелепость и есть подлинная суть всех этих людей. Вот мать, машинально слепя глаза Курулина фонарем, с внезапной твердостью ему говорит: «Василий Павлович, а может, в план мероприятий народного контроля первым пунктом включить «молоко»? Одну бочку на поселок привозят — а кому попадает?.. Проверить надо. Пусть по справедливости: хоть по кружке, а всем!» Курулин, вначале опешивший, вдруг ухмыльнулся: «Насчет молока — это в самый раз! Насчет молока, Елена Дмитриевна, — это вы очень вовремя... Стул Елене Дмитриевне! И рюмку!»— «Ой, мне, наверно, нельзя? — испугалась мать. — Господи, да это же Федя! — узнала, наконец, Федора Алексеевича мать. — И совсем не старый!»