Утром первым словом, сказанным Левитаном, было слово «Сталинград».
За завтраком он бдительно следил, как баушка накладывает всем по ложке розово-желтой тыквенной каши и наливает по стакану снятого синеватого молока. Но на какой-то момент он отвлекся и померк от страха: в эту секунду как раз-то и могли подложить!.. Он незаметно поменял тарелки, и ту, что предназначалась ему, придвинула к себе тетка Марго. Он даже вспотел. Он представил себе весь кошмар ее мучительной смерти, а потом — и гибель всего, что ее трудом и энергией держится: и Даши, и баушки, и убивающейся на лесозаготовках Веры, и, выхватив у нее из-под носа тарелку, сунул баушке, ужаснулся своему к ней отношению, снова переменил тарелки и сел, увидев, что «отравленная» вновь оказалась перед ним.
— Алеша! — с изумлением и укоризной воскликнула тетка Марго. — Всем положено одинаково. И вырывать у другого тарелку... — Тетка Марго развела руками. — Лена! —сказала она сестре и глазами показала на Лешку: дескать, твоя вина, что мальчишка так одичал.
А Лешка, на мгновение буйно возликовав, что никто из-за него теперь не погибнет, напряженно посмотрел на оранжевую кашицу и понял, что нет на свете такой силы, которая бы заставила его это съесть. Он стал привычно соображать, чем бы утолить голод, и под эти думы совершенно машинально свою порцию съел.
Каша оказалась вроде бы неотравленной, но все равно Лешку словно вымело из тихого, как бы обмершего от ужаса дома, а затем — и с поросшего курчавой муравою двора. Гнет оцепенелого и тягостного ожидания, казалось, был разлит надо всем этим бывшим уездным городом. И Лешка снова не успел осознать, что делает, как ноги сами понесли в затон, где со злой и веселой готовностью в эти дни подновляли щели, опробовали зенитные пулеметы, грузили на канонерки снаряды, где выпущенный из больницы Веня Беспалый — с перебитым носом, с рубцами, придававшими его широкому туповатому лицу мужественность и значительность, — последние разы прошвыривался с шоблой по шлаку, внезапно и изо всех сил гаркая в темноте: «Какая ель, какая ель, каки иголочки на ней!»
СТАРШИЕ БРАТЬЯ
тарший брат Славки Грошева (Пожарника) Анатолий сидел во дворе на бревнах, свесив меж колен мускулистые красные шершавые руки. Он был котельщик, и от этой работы у него здорово отросли кулаки и не очень-то они разжимались, так привыкли к рукоятке кувалды. Еще полно корпусов было клепаных, и когда котельщик на караване ахал своей кувалдой, казалось, что в тебя выстрелили из противотанковой пушки, — такая была работенка. И, придя в своей брезентовой робе и брезентовых желтых широких штанах домой, Анатолий некоторое время ничего не слышал, сидел на бревнах, свесив руки, устало и ласково улыбаясь. Было ему восемнадцать лет, и лицо еще было совсем мальчишеское, а по мускулистости, по осмотрительности, неспешности, покряхтыванию, стариковскому сидению на бревнах выглядел уже как пожилой. Он ждал призыва на фронт, но внезапно назначен был на канонерку, с полудня ушел с работы, посидел, а потом стал смолить заложенную еще с весны легкую лодку, и пацаны, стоя за его спиной, наблюдали, как смола впитывается и доски становятся ярко-красными, а потом, напитавшись еще одним слоем, темнеют, пока не укрывает их окончательно красновато-черный нагар. Пацаны не совались с услугами, понимая, что свое, может быть, последнее в жизни дело завершить Анатолий желает сам. Распространяли слухи, что суда пойдут на Ветлугу. Но пацанов не обманешь. С полным боекомплектом-то какая Ветлуга? Третий отряд кораблей за последний месяц отправлялся на низа, в Сталинград.
— Ну вот, робяты! — сказал Анатолий. — На рыбе теперь, в случае чего, должны прожить... — Он погладил их по головам: и Лешку, и Федю, и Крысу. Снова сел на бревна, сидит, улыбаясь своей чудной улыбкой, все еще не вылезший из своей глухоты.