Лешка хмуро кашлял, и Бондарь, очнувшись, сильно хлопал его по плечу: «За дело, Алексей, за дело!» Он писал с Лешки портрет кочегара. Чем-то его восхищало недоброе мужицкое и в то же время детское Лешкино лицо. Они спускались по наружной лестнице на Заводскую, и Лешка, словно свалив камень с души, тут же снова очаровывался Бондарем, любил его и восхищался им. Они шагали за озеро, в мастерскую Бондаря, жена художника зло подтирала за ними следы, а сын смотрел испуганно. Такой он был покорный, вялый, что хоть ноги об него вытирай.
Теперь почти ежедневно Лешка ходил с Бондарем на этюды. Он изнемогал от какого-то нового и чистого счастья, глядя, как появляются на картоне грубо вдавленные мастихином струпья снега, как насыщается цветом обыденная натура, выявляясь как праздник, тихо торжествующий в мире под весеннее сопение и солнечную капель. Лешка и себе сколотил этюдник. Устроившись позади Бондаря, то же, что и он, стал рисовать. И вскоре понял, что он — не гений. Это его поразило.
Он прямо-таки задыхался от какой-то внутренней несвободы. Он назрел в самом себе, как нарыв. И казалось: только выбери точку приложения сил, только уверься: вот оно, в котором я проявлюсь! — и под напором сжатой в тебе энергии, под ударом скопившейся ярости любое дело не только поддастся, оно взорвется, оно само будет лизать тебе руки, как щенок. Но, увы, не давались даже не требующие профессиональной подготовки дела: такие как великая живопись и великая поэзия. То есть вылеплялось что-то. Но не великое. А в таком случае зачем это нужно, когда ты готов на любую жертву, но только чтобы эта жертва была на благо и удивление всех?!
А пока что буйствовала весна. Жарило солнце, земля шевелилась. Свистом скворцов несло над остатками снега, над султанами вербы, над прошлогодней травой. Лешка шел с карабином вдоль Бездны. Синяя вода смотрела из бочажин. То хрустело, то чавкало под ногами. И в такт шагам рождались и звучали какие-то внезапные, не соответствующие времени года стихи: «Какие ливни за окном! Какой нас осеняет гром! Какая странность, друг мой, в том, что будет все, но лишь — потом...» В напряженном деятельном ожидании этого всеразрешающего «потом» он жил и в пятнадцать, и в двадцать пять, и в сорок пять лет. Сколько раз он настигал его и хватал за драгоценную шубу, но каждый раз оказывалось, что это еще не окончательное «потом». Эта корректировка цели вела его от одной победы над собой к другой, и каждая из этих побед была в то же время очередной его катастрофой. Он рос упорным устроителем своих катастроф.
СИНИЙ ДЕНЬ
ень окончания войны — 9 мая 1945 года был солнечным, синим, ветреным. Широко слепил разлив. Через затопленный лес с Волги шли голубоватые валы и, дойдя до затонского берега, вздымали нанос, грызли лодки, терзая их друг о друга.
Палубы лоснящихся от свежей краски судов поднялись вровень с Набережной. Против Заводской стояли, уже не прячась, военные корабли. На них волнующе трещали и хлопали флаги расцвечивания.
Поселок казался безлюдным. Ошеломление царило надо всем. Там и сям стояли по двое, по трое люди, перекидывались растерянными словами. По улице несло пыль.
Из этой пыли появился Берестов, щеголеватый молодой летчик, каждый полдень — унты, ордена, усики, стек — прогуливающийся с очередной дамой по Заводской. Он был дик, расхристан. Быстро шел, вскидывая кулак, кричал с какой-то судорожной, слезной ненавистью: «Победа!»
Берестов как будто снял немоту. Улица закричала. Полезли, посыпались изо всех дверей, дворов, лестниц. Заводская стала черна от народа. С напряженными, с растерянными, с ожидающими лицами всей массой двинулись к механическому цеху, вдоль фасада которого, закрывая окна второго этажа, заводские натягивали кумачовый транспарант с белыми свежими буквами: «Да здравствует народ-победитель!»
Не зная, что дальше делать и куда дальше идти, толпа остановилась, глядя то на транспарант, то на громко хлопающие на кораблях вымпелы. Кто-то попробовал давать советы натягивающим транспарант, но тут же боязливо заткнулся. Захрипев со столба, грянули было «Валенки» Руслановой, но на первой же фразе трансляция пресеклась. В толпе ударил кто-то «Барыню», вызывающе-неуверенно завыкрикивал: «И-эх! И-эх!» И тоже был смят тяжелым молчанием стоящих людей.
На борту водолазного судна в белых форменках, с развевающимися лентами, неподвижно и торжественно стояли шеренгой моряки. Этот молчаливый воинский строй наиболее отвечал настроению все увеличивающейся тихой и грозной толпы, и все лица обратились к кораблям, к блещущему свежей синевой разливу, по которому легко проносились тени быстро и нервно летящих белых клочковатых облаков.