Выбрать главу

— Я, в отличие от вас, свой оклад не пропивал! — побагровел и двинулся на Славу Филимонов. — И, в отличие от вас, родные дети меня из дому не выгнали! И на вашем месте бы, Вячеслав Иванович...

— Вот видишь, он меня на «вы», уважает, — скороговоркой поделился со мной Грошев. — Потому что я теперь его наставник. Ввожу, можно сказать, за руку в жизнь. — Он оборотился к Филимонову, и лицо его побледнело и напряглось. — А почему ты не пьешь? — спросил он тихо, и даже губы его побелели. — Значит, в тебе совести нет! — Впившись глазами в Филимонова, он обморочно помедлил. — Твою жизнь, сказать можно, признали неудовлетворительной. А ты базлаешь тут толстым голосом. Выходит, ты ничего не понял. Ты конченый человек, Филимонов! Сказать откровенно, я все же надеялся, что ты ужаснешься и возопишь! Но сейчас вижу, что мои надежды были напрасны. Мое влияние на тебя ничтожно. И, несмотря на все мои усилия, вернуть тебя человечеству я не могу! — Лицо Грошева было искажено настоящим страданием и по впалым щекам его текли настоящие слезы.

Холеный молодой крановщик, который наблюдал за происходящим, выставившись в раскрытую дверь будочки своего автокрана, от смеха выронил изо рта сигарету и засучил ногами в добротных кирзовых сапогах. Филимонов плюнул, резко повернулся и, расталкивая народ, пошел прочь. Все находящиеся в котловане смотрели на Славу изучающе серьезно. Федор Кондратьевич Поймалов, сидя на блоке, чуть усмехаясь, ковырял палочкой песок. Филимонов, вдруг вспомнив обо мне, вернулся.

— Вы хоть что-нибудь поняли? — Странно было видеть дрожащие губы на его твердом, тугом, как кулак, лице.

— Я понял, что все, кроме вас, молчат.

— А почему все молчат? — спросил он грубо.

— Ты чего, браток, заскучал? — задрав голову, завопил крановщику Грошев. — Друзья мои, вы меня огорчаете! — вздув жилы на тощей шее, погнал он по рабочим местам своих подчиненных.

Я поднялся из котлована и ладонью стер гримасу веселой доброжелательности, от которой уже болело лицо. Слава выскочил из котлована и показал, где мне следует искать Курулина.

Часть пустыря перед фронтом новых домов занимал посаженный школьниками молодой парк. В него был вписан травяной стадион. На этом стадионе, оказывается, и проводилось собрание, на которое ушли мать и Андрей Янович. Я пошел туда. На скамьях сидело человек триста народу. А перед ними в пустых, без сетки воротах стоял Курулин. Его черная худая фигура была отчетлива и резка. Костистый, длинный, сутуловатый, в шкиперской куртке с распластанным во всю спину меховым капюшоном, резкими чертами лица, свалившимися на лоб черными, крупно вьющимися волосами, а особенно темным пристальным проницательным взглядом он походил на опасного, сильного в своей худобе, проницательного цыгана. Ничего нельзя было прочитать на его лице, кроме дергающей левый ус сумрачной усмешки, и первая мысль, которая приходила при взгляде на него: опасный мужик!

Я пристроился на задней скамье и снял шляпу, чтобы не выделяться среди бесшляпных затонских. Справа и слева мне покивали и поулыбались знакомые, кто-то шлепнул меня по спине, я увидел мать и Андрея Яновича, который слушал Курулина, приставив к уху ладонь.

— Даже коли нам с вами ничего больше не суждено сделать, сделанным сегодня мы оставим о себе благодарную память. — Он помолчал, оглядывая внимающих ему женщин и стариков. Затем вдруг ухмыльнулся. — Во главе первой бригады, думаю, поставим внезапно прибывшего к нам и всеми нами уважаемого, — он повторил ухмылку, — нашего летописца Алексея Владимировича Бочугу. Который, — сказал он, с усмешкой переждав одобрительные возгласы, смех и шлепки по моей спине, — конечно же, сочтет для себя честью послужить вскормившему его Воскресенскому затону не только пером, но и лопатой.

Я развеселился от такого поворота дел. Подождал мать и Андрея Яновича в расходящейся, перекрикивающейся толпе.

— Хулиганит! — багровея, сказал Андрей Янович.

— Чего плетет?! — рассердилась на Андрея Яновича мать.