Выбрать главу

— Отдохнем, — сказала старуха. — Немножко.

Чувствовал кот — не устала она, просто не спешит кончить путь. Ничего, видно, хорошего на том конце нет.

Выпущенный на волю, он и не думал отходить далеко. Не нравилось ему здесь, совсем не нравилось. Покогтил пенек, побродил чуть-чуть и вернулся, лег на котомку.

Старуха не столь отдыхала, сколь выжидала. Дала ему половину варенного вкрутую яйца, другую съела сама, вот и весь обед. Запила глотком воды из баклажки, потом налила немного на ладонь, протянула ему. Он полакал из шершавой ладошки, скорее из признательности, пить не очень-то хотелось.

— Оставить тебя, хвостатый, здесь? Мышей ловить умеешь. Кабы за летом зима не шла — оставила б. Ладно, вместе жили, вместе и… — Она вернула кота в котомку. Он воспринял несвободу даже с облегчением: не бросила.

Они вошли в еловый бор, темный, покойный. Ветви то и дело задевали и старуху, и кота, пахло сыростью.

Он терпел, прижимая уши к голове, стараясь стать меньше, незаметнее.

Стена предстала внезапно, вдруг. Высотой до половины ели, она перегородила путь. Старуха опустила котомку на землю, на толстую хвойную стлань. Кот ничего не знал про ледники, но чувство, что валун этот издалека, родилось само собой.

Ноздреватый камень местами оставался голым, но большая часть покрылась лишайником, серо-зеленые клочья которого делали валун неприметным, почти невидимым — до той поры, пока не подойдешь близко, вплотную.

От валуна веяло холодом. Этого холода не боится мошка, а некоторые травы — трясница, мышатник, болиголов — даже богаче растут, зато у чуткого человека ли, зверя ли еще за сто шагов леденеет нутро, стынет кровь, и потому обходят и человек и зверь такое место стороной.

Зажав котомку подмышкой, старуха шагнула прямо в камень.

Холод охватил кота целиком, холод и тьма. На мгновение он почувствовал, что стал одним твердым куском — от усов до кончика хвоста. Твердым и хрупким, задень — и простучит по земле тысячей крохотных осколков. Он запаниковал, но ощущение миновало, ушло, вернулся свет, правда, был он алым, каким бывает свет коснувшегося горизонта солнца, даже не коснувшегося, а уже наполовину спрятавшегося.

— Цел? — Старуха провела рукой по голове. — И хорошо.

Кот покрутил головой. Редкий туман, сквозь который просматривались стволы деревьев, окружал их. Нет, не деревья, скорее, колонны, без сучьев, уходящие вверх и теряющиеся там, в тумане.

Старуха стояла не шевелясь.

— Пришла? — Голос, гулкий, глубокий, доносился откуда-то сверху.

Она поморщилась.

— Извини, я сейчас… Одичал, право…

Туман сгустился прямо рядом с ними, а, когда рассеялся, на его месте оказалось кресло.

— Присаживайся, пока я…

Старуха села, вытащила кота, пристроила на коленах.

Опять туман, густой, тяжелый. Ничего не видно, протяни лапу — потеряешь.

— Давно не практиковался, потому не обессудь.

Туман исчез разом, мгновенно. Исчезли и стволы-колонны. Теперь они находились в зале: самоцветные стены, окна-витражи, мраморные полы, а выход прикрывал водопад, падающий неведомо откуда неведомо куда.

— Плагиат, сознаюсь. Заимствование. Но собственные мои творения, увы, слишком экстравагантны, тебе не понравятся… — Голос теперь был старческий, высокий. Не удивительно — говорил тощий, костлявый старик, задрапированный в подобие тоги.

— Ах, да. — Он взмахнул рукой, очередное облачко набежало на секунду и истаяло, оставив по себе стол и вазы с фруктами. — Угощайся. Не подделка, ты ведь любишь, чтобы у всего была история, жизнь. «Весеннее небо и летнее солнце…» Фрукты настоящие, только с прилавка. Я честно оставил взамен червонец, из запасов. — Он показал рукой на ряд сундуков у стены. — Червонцы, правда, мои. С вот этим самым профилем. — Он повернул голову набок. — Но полновесные.

— Не суетись. — Старуха потянула руку, выбрала яблоко.

— Да это я так… Со сна, знаешь ли. Сон смерти замена, может, и неравноценная, так иной-то не дано. Вот и сплю, сплю, сплю… Лет двадцать, наверное, проспал. Какое двадцать, тридцать семь!

— Себя не проспи.

— Я ведь не красавица, ущерба не потерплю.

— Ну, а это, — старуха неопределенно махнула рукой. — Все это — чем не кокетство?

— Это? — Старик осмотрел зал, стол, потом себя. — По-моему, адекватное воплощение. Ты ведь тоже не Красной Шапочкой явилась. Да еще с котом.

Она не ответила — жевала яблоко.

Костлявый походил взад-вперед по залу, досадливо кряхтя, воздевая руки горе, затем остановился, упал в невесть откуда возникшее кресло.

— В конце концов, я никогда и не скрывал пристрастия к театру, к театральным эффектам. Если сегодня подобное признаётся дурным тоном — что ж, виноват, каким уродился, таким и… э… впрочем, неважно. По крайней мере, во мне умер Щепкин!

— А живет Милляр!

— Даже если и так — что ж плохого? И вообще, мы уже давно решили, что я глупый, легкомысленный, себялюбивый, слабовольный, тщеславный и еще восемь томов прилагательных порицательного характера.

— Столько в русском языке и не наберется.

— А — на языках всех времен и народов.

— Уж больно ты обидчив.

— Я? Да я самое незлобивое явление на свете. Сижу здесь тихо-смирно, сплю, никаких щитомордников за хвосты не дергаю.

— Ну, во-первых, не спишь. Не спишь, не отпирайся, я же чувствовала.

— Ты чувствовала мои грезы. Проекции бессознательного.

— Во-вторых, щитомордники давным-давно поумирали естественной смертью, пора наплевать и забыть. И в-третьих, ты, кроме как за фруктами, наружу выглядываешь?

— Нет. К чему? Смотреть и только? Или вмешиваться? Ничего путного не получалось в прошлом, не получится и теперь. Мне и тут хорошо. Сам пью, сам гуляю…

— Ты можешь хотя бы минуту побыть серьезным? Взрослым?

— Это ты мне говоришь? — В голосе старика было столько горечи, что кот насторожился.

Она не ответила.

— Я ждал столько лет, ждал, вдруг кто-нибудь — придет. Просто так, навестит. Готовился, часами репетировал умные разговоры, изобретал чудеса… Никто не может остаться молодым после ста лет одиночества. Ста веков…

За время этих слов все вокруг успело поменяться многажды: их окружали сады и пустыни, звезды и лава, замки и поляны…

Старуха продолжала молчать, но рука, гладившая кота, дрогнула. Едва-едва.

— Вы ведь ненавидите меня только потому, что я исполнил ваши желания. Исполнил до конца. Честно.

Зал, стол, витражи вернулись.

— Ты ведь пришла, чтобы опять — просить. И потом — проклясть за исполненное.

— Правда и неправда. Мы, я… я проклинаю себя, а не тебя. Но не за то, что сделано, а за то, что не сделано. Но давай оставим прошлое прошлому. Я действительно пришла просить.

— И думаешь, что я…

— Не думаю. Надеюсь.

— Ты…

— Потому что других надежд больше не осталось. Выйди наружу. Прислушайся. И поймешь, что личным обидам сейчас не время.

— Я понял это давно. Много лет назад. Как ты думаешь, почему я заключил себя здесь? Испугался ваших угроз?

— Если понял, то чего же ты ждешь?

— Послушай, я не могу просто надеть латы, взять меч, дюжину запасных голов и пойти рубиться с собственным отражением…

— С чем, с чем?

— Дорогая, ты разве не поняла? То, что тебя напугало, — не просто вторжение чужих, даже не интрузия…

— Говори понятнее, пожалуйста.

— Это не проникновение параллельного мира, вернее, не изолированное проникновение. Люди слишком хорошо убивают себе подобных. Мир мертвых перенаселен, и они теперь ищут новых пространств. Они идут к нам, сюда, идут, по пути захватывая иные миры. Бой невозможно выиграть, не имея доступа ко всему полю битвы.

— И ты… — Старуха смотрела на него просительно, словно ожидая, что тот одной фразой разрешит все трудности.

— Я? Я и себя-то контролирую едва наполовину.

— Тогда что?

— Епископ Беркли открыл, что мир — это комплекс ощущений. Я открыл обратное. Комплекс ощущений и есть мир.