Выбрать главу

не может чего-то рассказать. Чем больше я об этом думал, тем больше мне казалось, что эту песню мог написать сам Джо Хилл. Свою самую последнюю песню.

Я так и не сочинил песни, посвященной Джо Хиллу. Думал о том, как это сделать, но не сделал. Первая хоть сколько-нибудь значительная песня, которую я написал, была посвящена Вуди Гатри.

Зима была студеная, воздух трещал от мороза, ночью висела голубая дымка. Казалось, столетья миновали с тех пор, как я лежал на зеленой травке и она пахла истинным летом; отблески света плясали по озерам, а на черный битум дорог садились желтые бабочки. Если пройти по 7-й авеню на Манхэттене ранним-ранним утром, иногда видно, как люди спят на задних сиденьях машин. Мне повезло, что было где жить, — иногда и у самих нью-йоркцев не бывало жилья. Мне же не хватало много чего — да и личность моя не вполне сформировалась. «Я бродяга, я игрок, я давно не ступал на свой порог» — вот примерный итог.

В международных новостях Пикассо в семьдесят девять лет женился на тридцатипятилетней модели. Ничего себе. Пикассо не просто шлялся по запруженным толпой тротуарам. Жизнь мимо него еще не протекла. Пикассо раздробил мир искусства и напрочь его расколол. Он был революционером. Мне тоже хотелось таким стать.

В Деревне на 12-й улице был художественный кинотеатр, где показывали иностранные фильмы — французские, итальянские, немецкие. Логично, если вдуматься, поскольку даже сам Алан Ломаке, великий фольклорный архивист, где-то сказал, что, если хотите выбраться из Америки, поезжайте в Гринвич-Виллидж. Я посмотрел там пару итальянских фильмов Феллини — один назывался «La Strada», что означает «Улица», другой — «La Dolce Vita». Про парня, который продает свою душу и становится охотником за сплетнями. Будто жизнь в карнавальном зеркале, только там не показывали никаких цирковых уродцев — обычные люди, только по-уродски. Я смотрел, не отрываясь и думая, что никогда его больше не увижу. Один из актеров, Ивен Джоунз, также был драматургом, и через несколько лет я с ним познакомился, когда поехал в Лондон играть в пьесе, которую он написал. При встрече я сразу понял, что лицо у него знакомое. Лиц я никогда не забываю.

А в Америке многое менялось. Социологи говорили, что у телевидения — смертоносные намерения, оно уничтожает разум и воображение молодежи, ее объем внимания неуклонно снижается. Может, и так, но трехминутная песня делает то же самое. Симфонии и оперы невероятно длинны, однако публика никогда не теряется в них и следит за развитием сюжета без проблем. А в трехминутной песне слушателю не нужно помнить то, что было двадцать или даже десять минут назад. Нечего не с чем связывать. Нечего помнить. Многие песни, которые пел я, действительно были длинными — ну, не такими, как опера или симфония, но все равно длинными; по крайней мере, в смысле текстов. В «Томе Джоуде» было по меньшей мере шестнадцать куплетов, в «Барбаре Аллен» — около двадцати. «Светловолосая Эллендер», «Лорд Ловелл», «Малютка Мэтти Гроувз» и прочие тянулись просто бесконечно, и меня совсем не напрягало запоминать и петь эти истории.

Я отучился от привычки мыслить короткими песенными циклами и начал читать поэмы все длиннее — проверял, смогу ли запомнить то, что было в начале. Я тренировал для этого мозг, отбросил мрачные пристрастия и научился успокаиваться. Прочел весь «Дон Жуан» лорда Байрона и с начала до самого конца не терял сосредоточенности. И еще «Кубла Хан» Кольриджа. Я стал загружать мозги всевозможными глубокими поэмами. Словно до этого долго тащил пустой фургон, а теперь он заполняется, и тянуть мне придется сильнее. Такое ощущение, будто я возвращаюсь с дальнего выгона. В других смыслах я тоже менялся. То, что на меня действовало раньше, теперь действовать перестало. Меня не слишком заботили люди, их мотивы. Мне больше не было нужды пристально исследовать всякого незнакомца, что приближался ко мне.

Рэй велел мне читать Фолкнера.

— Это трудно — то, что Фолкнер делает, — сказал он. — Трудно вкладывать в слова глубокие чувства. Гораздо легче написать «Капитал».

Рэй курил опий — из бамбуковой трубки с чашкой в виде гриба. Однажды в кухне они его готовили — варили маленькие брикеты, пока те не становились как резина. Варили, переваривали, через тряпочку отцеживали воду. Вся кухня воняла кошачьей мочой. Опий они держали в глиняном кувшине. Хотя Рэй не походил на неряшливого торчка из притона — ничем не походил, даже не напоминал человека, который обдалбывается лишь для того, чтобы стать нормальным. Да и на частичного торчка он не был похож, у него даже не сформировалось пристрастия. Такой не пойдет грабить кого-то за дозу. У Рэя все было иначе. Я про него многого не знал. Что спасло его от ареста, не знал тоже.