Выбрать главу

и как его не понять.

Это значит — в обнимку ложиться вдвоем на кровать,

прижиматься сильнее и другого к себя прижимать,

это значит — милая, лет через пять

из тебя получится отличная мать.

И они стоят (январь, фонари и танцует вьюга)

и надеются,

что слышат

друг друга.

Вот тут-то и перехватывает — на выдохе,

Остро покалывает в горле,

Тут-то и понимаешь, как он тебе дорог,

как глубоко в тебе проросли его корни,

тут-то и понимаешь, что куда бы ни уходила,

как бы ни умела из наручников высвобождаться —

это твой заколдованный лес,

твой волшебный домик,

вечно готовый тебя дождаться.

Сколько бы ни ходила, а всегда вернешься домой,

шепчешь расцарапанными губами: «не забирай его, боже мой,

потому что рыжее солнце светит зимой,

потому что трасса ложится под ноги, и над нею мерцает зной,

потому что целый мир становится передо мной,

когда он стоит за моей спиной».

ДЕВЯНОСТЫЕ

Мы повзрослели: прошлое кажется вымыслом,

отзвуком небывалых, нездешних музык.

Из девяностых — так незаметно выросли

и поступили в вузы.

Словно закончилось теплое долгое лето, и

мир изменился, что был знаком и дорог.

Мы называем их —

прошлым десятилетием,

не замечая своих оговорок.

Нам-то куда остается? Дальше ли, выше ли,

или — к стене, на колени, пулю в затылок?

Да, девяностые. В общем, спасибо, что выжили.

Круто, что было.

(Вот я сижу — очки, и передняя парта,

портрет президента — кто тут его еще помнит?

дома — нет света, у папы снова запарка,

и отопления нет ни в одной из комнат,

вот мы едим картошку с подсолнечным маслом,

по телевизору будет про Тома и Джерри,

вот я бегу из школы — светло и ясно,

и не бывает ни горечи, ни потери).

Дверь за спиной захлопывается с силою,

вытолкнув в жизнь — холодную и сырую.

...я — диктофон небесный, я все фиксирую,

там расшифруют.

Дети двухтысячных в парке играют в карты,

из девяностых — в офис, в одежде строгой.

Что остается нам? — эти цветные кадры.

И черно-белых еще немного.

Я умею смеяться, драться и целоваться,

я люблю молодое вино и старые хохмы.

Это все, что есть у меня, — дурное бахвальство

и еще нахальные рыжие лохмы.

Не умею работать, краситься и готовить,

но отлично умею корчить разные рожи.

Это все, что есть за спиной у меня — а то ведь

вовсе без багажа оставаться как-то негоже.

(Вот сидела в обнимку с пельменями и кипяточком,

и стучала по клавишам, мысля в надрыве пьяном —

нихрена, ребятки, еще не поставлена точка,

ваш Париж

еще подавится

д’Артаньяном).

Как меня крутила-вертела ваша столица,

на моем похудевшем брюхе сжимая жвалы,

а потом смотрю и вижу: пока что злится,

но уже совсем понятно, что не сжевала.

И пока мне хватает смеха, и куража, и

молодой голодной злости — я вот, вживую,

и, конечно, понятно, что кого-то я раздражаю,

тем не менее — извините, но существую.

Я умею, чтоб пыль в глаза — и пиши пропало,

я живу, смеюсь и почти никогда не ною,

так и будет огонь,

покуда хватит запала

и однажды

не зачерпну

пустоту

за спиною.

О РЕВОЛЮЦИИ

говорят мол зачем они с нами так

говорят мол знаем, чего хотим

собирается в поле иван-дурак

а над полем курится дым

оставался бы ванечка вот стряпня

остывает

вернешься хоть на ночлег?

с каждым днем становится меньше дня

холодает

не выпадает снег

что ж тебе не спится

что там интересного за окном

воет серым волком оставленная машина

этот черный бесснежный декабрь и глухой проем

что становится с каждой ночью все шире

шире

что ты глупый ну какой это к черту ад?

Это даже еще не преддверие

если хочется

заведи себе кошку

я не знаю но говорят

что коты помогают от одиночества

а и жить тебе в эпоху не перемен — измен