— Вы вчера... — начал он, не оборачиваясь. Голос был приглушённым, будто он говорил в пол. — Вы вчера не ответили на мой вопрос.
Хлоя замерла. В ящике лежали только старые ручки, скрепки и пара конфет в блестящей обёртке. Она взяла одну конфету, сжала в ладони. Фольга неприятно зашуршала.
— А какой был вопрос? — спросила она, и её собственный тон показался ей чудовищно фальшивым. Игра в невинность, в которую уже никто не верил.
Он обернулся. В руках у него были две ровные стопки тестов. Его глаза, серые и слишком взрослые для его возраста, смотрели на неё без вызова. С усталым пониманием.
— Вы знаете.
Да. Она знала. Почему она притворяется. Она притворялась каждое утро, натягивая колготки у зеркала в прихожей. Притворялась, заходя в деканат с сияющей улыбкой. Притворялась, слушая плоские шутки коллег за обедом. Это был её доспех, её кодекс, её единственный способ не рассыпаться в прах.
— Это не притворство, — сказала она, и в её голосе прозвучала непрошенная резкость. — Это профессионализм. Ты научишься, когда вырастешь.
Он даже не поморщился от этого «ты» и снисходительного тона. Он просто поставил стопки на соседнюю парту и взял следующую пачку листов.
— Марк говорит, что у вас на лице всегда одно из трёх выражений, — произнёс он, как будто констатировал погоду. — «Всем доброе утро», «Я вас умоляю» и «Сейчас заплачу». Он их называет: «Солнышко», «Лёд» и «Трещина».
Хлоя почувствовала, как по её спине пробежал холодок. Глупый, плоский Марк с его дурацкими шутками... он видел. Он тоже видел.
— И какое выражение у меня сейчас? — спросила она, и в её голосе прозвучала настоящая, неконтролируемая дрожь.
Он закончил со второй стопкой и наконец посмотрел на неё прямо.
— Никакое, — сказал он просто. — Сейчас у вас лицо. Обычное. Уставшее.
Она засмеялась. Короткий, ломаный звук, больше похожий на всхлип.
— Боже, — прошептала она, отворачиваясь к окну. За стеклом медленно опускались сумерки, окрашивая крыши соседних корпусов в сизую пепельность. — Боже, какой же ты невыносимый мальчишка.
— Я не мальчишка, — ответил он беззлобно. — Мне двадцать один. И я не пытаюсь быть невыносимым. Я просто... вижу.
Она сжала конфету в ладони так сильно, что фольга впилась в кожу.
— Видишь слишком много.
— Зато вы... слишком много прячете.
Он сказал это не как обвинение. Как факт. Как констатацию бага в программе. И в этом была такая убийственная, детская прямота, что у неё перехватило дыхание.
— Ты понимаешь, — начала она, всё ещё глядя в окно, — что такие разговоры... они могут кончиться очень плохо. Для нас обоих.
Он помолчал. Потом она услышала лёгкий шорох — он отложил последнюю пачку тестов.
— А тишина, — спросил он так же тихо, — она кончается хорошо?
Она закрыла глаза. В висках застучало. Этот проклятый мальчишка... этот ребёнок... он задавал вопросы, на которые у неё не было ответов. Только пустота. Гулкая, знакомая пустота, которую она затыкала работой, шопингом, бесконечным потоком «деланий».
— Хватит, — сказала она, оборачиваясь. Её голос снова стал преподавательским, жёстким, отлитым из стали. — Тесты готовы. Спасибо за помощь. Можешь идти.
Он смотрел на неё несколько секунд. Его лицо ничего не выражало. Потом он кивнул, коротко, как солдат, получивший приказ, накинул рюкзак на плечо и направился к выходу.
Она ждала, когда захлопнется дверь. Ждала, чтобы можно было снова надеть маску, собраться, вздохнуть.
Но он остановился на пороге. Не оборачиваясь, сказал:
— Марк ещё говорит... что «Трещина» — самое красивое. Потому что настоящее.
И вышел.
Хлоя осталась одна в опустевшем классе. Ладонь разжалась. Скомканная конфета в изорванной фольге упала на пол, тихо звякнув. Она посмотрела на своё отражение в тёмном окне: размытые черты, бледное лицо, глаза, в которых не было ни «Солнышка», ни «Льда». Просто женщина. Уставшая женщина.
«Самое красивое», — эхом отозвалось в тишине.