Трояновский слушал молча: сердце у него сжималось при мысли о возвращении к худшим временам холодной войны. В советском посольстве на улице Гренель в Париже обычно невозмутимый заместитель министра иностранных дел Валериан Зорин мерил шагами холл, бормоча себе под нос: «Ну и ситуэйшен!» Единственный, кому план Хрущева пришелся по душе, по словам Трояновского, был министр обороны Малиновский. По его насупленному виду во время саммита западные наблюдатели даже сделали вывод, что он был отправлен с Хрущевым как представитель «жесткой линии», дабы проследить, чтобы Хрущев не проявил излишнюю мягкость. Согласно Трояновскому, об этом беспокоиться не приходилось. Страшиться следовало другого — что Хрущев проявит излишнюю резкость. Уже в Париже, когда Громыко упомянул в разговоре об увечье госсекретаря США Гертера, передвигавшегося на костылях, Хрущев громко проворчал: «А что, если при случае сказать: бог шельму метит?» — и Громыко, и Трояновский, ужаснувшись, принялись упрашивать Хрущева, чтобы он не вздумал сказать это Гертеру в лицо71.
14 мая, когда самолет советской делегации приземлился в аэропорту Орли, Хрущев был крайне взвинчен: «Мы были напичканы аргументами взрывного характера… К нам нельзя было притронуться: тут же проскакивала искра. Таково было тогда наше состояние»72.
Хрущев, как и намеревался, прилетел на день раньше, чтобы дать Эйзенхауэру время для примирения — однако сразу же ясно дал понять, что примирение едва ли возможно. Советскую делегацию поселили в бывшем королевском охотничьем домике, теперь приспособленном под дипломатическую резиденцию. После утренней прогулки, на которой он «помог» какому-то французскому крестьянину сгребать сено вилами, Хрущев принял телефонный звонок от де Голля. Пятиминутный формальный обмен любезностями — обычная дань вежливости — превратился в то, что де Голль позднее назвал «настоящей сценой». Хрущев сообщил французскому президенту о своем ультиматуме Эйзенхауэру. На замечание де Голля, что сама история с У-2 ясно свидетельствует о необходимости провести саммит, последовал «поток гневных возражений». Нынешний Хрущев совсем не походил на человека, с которым де Голль встречался в марте: «раньше я думал, что такие перемены случаются только в русских романах», — заметил позже французский президент73.
В тот же день при встрече с Макмилланом Хрущев был несколько более «сговорчив» — однако смысл его слов не изменился. Зачитав заранее подготовленное заявление — то же, что уже слышал де Голль, — он «разразился речью, полной самых резких выражений в адрес США, Эйзенхауэра, Пентагона, а также реакционных и империалистических сил вообще». По ходу дела заметил, что Макмиллан — «аристократического происхождения», а он, Хрущев — «по происхождению простой шахтер». В молодости ему случалось «ловить воробьев, и эти птахи клевали его в ладонь»; однако советский народ — «не воробьи, они достаточно сильны, чтобы нанести сокрушительный удар по каждому, кто попытается развязать войну». Эйзенхауэр в Кемп-Дэвиде называл Хрущева своим «другом», даже научил его этому слову по-английски; и вот теперь, говорил Хрущев, «его френд (он снова и снова с горечью повторял это слово), его друг Эйзенхауэр его предал»74.
Западные державы на сетования Хрущева реагировали по-разному. Если Хрущев сорвет саммит, заявил де Голль, «Франции придется подчиниться неизбежному»; в конце концов, не она «так долго добивалась созыва этой конференции». Эйзенхауэр был разгневан, однако еще искал способ спасти саммит. Макмиллан, как всегда, готов был примкнуть к большинству, хотя и замечал, что «стать городом Объединенных наций — не такая уж ужасная судьба для Берлина»75.
В понедельник 16 мая Хрущев и его делегация первыми прибыли в Елисейский дворец. Де Голль провел их по широкой мраморной лестнице в просторный зал с высоким потолком и зелеными стенами, окна которого выходили в сад. Посреди зала стояли, образуя квадрат, несколько столов. Вскоре появилась британская делегация; Хрущев и Макмиллан пожали друг другу руки. Эйзенхауэру Хрущев руки не подал76.