Не тратя время на приветствия, Кириленко перешел прямо к делу: «Центральному Комитету стало известно, что вы уже в течение длительного времени пишете свои мемуары, в которых рассказываете о различных событиях истории нашей партии и государства». Интерпретация Новейшей истории — «дело Центрального Комитета, а не отдельных лиц, тем более пенсионеров. Поэтому Политбюро ЦК требует, чтобы вы прекратили свою работу над мемуарами, а то, что уже надиктовано, немедленно сдали в ЦК».
«Я не могу понять, товарищ Кириленко, — спокойно ответил Хрущев, — чего хотите вы и те, кто вас уполномочил. В мире, в том числе и в нашей стране, мемуары пишет огромное число людей. Это нормально. Мемуары являются не историей, а взглядом каждого человека на прожитую им жизнь».
И, повысив голос, продолжал: «Я считаю ваше требование насилием над личностью советского человека, противоречащим конституции, и отказываюсь подчиняться. Вы можете силой запрятать меня в тюрьму или силой отобрать мои записи. Все это вы можете со мной сегодня сделать, но я категорически протестую».
Кириленко попытался настоять на своем. В ответ Хрущев воскликнул, что с ним поступают, как Николай I с Тарасом Шевченко, которого тот отправил на двадцать пять лет в армию, запретив ему писать и рисовать: «Вы можете у меня отобрать все — пенсию, дачу, квартиру. Все это в ваших силах, и я не удивлюсь, если вы это сделаете. Ничего, я себе пропитание найду. Пойду слесарить, я еще помню, как это делается. А нет, так с котомкой пойду по людям. Мне люди подадут. А вам никто и крошки не подаст. С голоду подохнете».
Пельше напомнил Хрущеву, что решения Политбюро обязательны для всех членов партии и что «враждебные силы» могут использовать его мемуары в своих целях. Хрущев возразил, что никаких «американских шпионов» не пришлось бы опасаться, если бы Политбюро выделило ему стенографистку и машинистку и хранило бы копию мемуаров в ЦК.
Он начал было успокаиваться, но снова разъярился, припомнив еще одно оскорбление: вместо того чтобы помочь ему в работе, «в нарушение конституции, утыкали всю дачу подслушивающими устройствами. Сортир и тот не забыли. Тратите народные деньги на то, чтобы пердеж подслушивать».
Завершив свою речь более возвышенным образом («Я хочу, чтобы то, что я описываю, послужило на пользу советским людям, нашим советским руководителям и государству. Пусть события, которым я был свидетель, послужат уроком в нашей будущей жизни»), Хрущев поднялся и вышел. Кириленко и прочие были посрамлены — но и для самого Хрущева эта бурная сцена стала тяжелым испытанием40.
«Он был очень взволнован и сразу ушел прогуляться вдоль реки», — вспоминала его жена. Она пошла с ним, но он ни о чем не стал рассказывать41. На следующий день, когда на дачу приехал Сергей, «отец выглядел усталым, лицо его посерело и постарело». Он сидел на опушке леса, грелся на солнце: предупрежденный Ниной Петровной, Сергей не стал расспрашивать его о разговоре в ЦК, но это и не понадобилось — Хрущев начал разговор сам.
«Мерзавцы! — кипел он. — Я сказал им все, что о них думаю. Может быть, хватил лишнего, но ничего — это пойдет им на пользу. А то они думают, что я буду перед ними ползать на брюхе!» На протяжении следующих нескольких месяцев он снова и снова вспоминал об этом разговоре — и почти ничего не диктовал до самого конца 1968 года42.
Едва начав работать над мемуарами, Хрущев беспокоился о судьбе своей рукописи. «Напрасно все это, — не раз говорил он Сергею. — Пустой труд. Все пропадет. Умру я, все заберут и уничтожат или так похоронят, что и следов не останется».
Сергей сделал несколько копий рукописи и хранил их в надежных местах; однако еще до вызова в ЦК отец и сын обсуждали возможность выслать рукопись за границу. Поначалу Хрущев опасался, что, попав за рубеж, мемуары могут быть использованы против СССР: можно добавить, что сам он в свое время за такой же шаг затравил и едва не довел до самоубийства Бориса Пастернака. Но в конце концов он разрешил Сергею переправить рукопись за границу и даже подготовить к публикации за рубежом в случае, если в СССР она будет изъята. Так бывший руководитель Советского государства превратился в диссидента, едва ли не в политического преступника.