Витасик стоял на коленях, но стыда как такового не испытывал, ему гораздо противнее трогать чёрствые ступни, нежели ощущать над собой некую форму унижения. Раз назвался груздем, то полезай в лукошко, иначе не надо было языком трепаться, сбежал бы сразу и никаких стеснений не испытывал.
–Нежнее… Нежнее… Чай не дрова рубишь.– повелевала Любовь Никитишна.
–Будто разница есть… Что дрова, что Ваши пятки.– бубнил под вздёрнутый нос Витасий.
–Чего ты там сказал? Погромче! Не слышно мне!– Любовь Никитишна прекрасно слышала нарекания со стороны Витасика, но делала вид, что якобы глуха, как тетерев. Недаром она в театре работала, жаль карьера не задалась.
–Хорошо, говорю, буду нежнее.
–То-то мне… Ишь чего удумал сопля, дерзить пожилому человеку. Молока на губах не обсохло, а он уже наглости понабрался. В кого ты интересно такой болтливый.
–Прости бабуль. Больше не буду, слово даю.
–Помню я, как ты однажды, меня ослушаться решил и на речку с детворой побежал купаться. А я тебя сразу сказала, что, мол, никакой речки ты не увидишь, пока грядки мне все на даче не перекопаешь. Мы ещё к деду тогда поехали, в деревню. Не забыл?
–Не забыл, бабуля. Помню… Всё помню! И деда, и деревню нашу, и о грядках тоже.– Витасик понятия не имел, где муж Любовь Никитишны держал дачу, но виду не подавал, а то мало ли, заподозрит.
–А память-то у тебя, что надо! Так вот, стало быть, приехали мы с тобой на дачу, разложиться толком не успели, а ты заладил на весь двор, мол, купаться хочу, рыб ловить и отдыхать. Я тебе с порогу сказала, что отдых надо заслужить честным трудом. Вот сперва грядки мне все перелопатишь, и иди на все четыре стороны, но не дольше, чем на час, иначе ремнём надаю, мама не горюй! А ты нос повесил, губки надул, со всей злобой выхватил у деда лопату и побежал грядки копать. Дед твой защищать тебя начала, мол, дай, парню отдохнуть, чай не на каторгу приехал. Может и не на каторгу, но грядки он мне все перелопатит. Ты ушёл грядки копать, а ко мне пришла соседка, Клавдия, но я её окликала Петровной. Говорит мне, что корову купила, молока даёт пять ведёр в день. Я ей понятно дело, не поверила, брешет старая, из ума выжила, а она заладила, пойдём ко мне, сама всё увидишь. И действительно, коровка-то у неё чудная, молока пруд пруди. Ну, думаю, дай-ка я ведёрко одно прикуплю. Попросила Петровну обождать меня, пока я за деньгами сбегаю. Она ведро сторожить осталась, а я побежала, сломя голову, домой. Но от тебя и след простыл, словно в воду канул и лопата, на земле валяется, а грядки не перекопаны. Пошла, я значит на речку, схватила тебя за уши, и домой погнала, а там взяла у деда ремень и так отшлёпала, что два дня ты кушал стоя, ибо сесть не мог, болело всё.
–Суровая ты женщина! Суровая…– вторил Витасик.
–Да… Хорошие были времена.– Любовь Никитишна уселась поудобнее, нащупала на изогнутом подлокотнике толстенный пульт и выключила говорящий ящик.
Бабуль, ты чего?– негодовал Витасик, на его памяти, не найдётся случай, чтобы бабушка выключила телевизор. Напротив, ему подчас казалось, что он вещает бесперебойно, круглые сутки.
–Да ничего особенного, только вот в чём загвоздка, ни деревни, ни дачи у нас отродясь не водилось, а дед сколько я его помню, до самого гроба прожил в городе и о речке знать, не знал. А теперь вот, что милок, ты бросай массаж и говори, кто ты есть на самом деле.
–Бабуль, ты, что такое говоришь! Внук я твой Николя!– опешил Витасик.
–Нет у меня внука, внучка есть, это да, а внука нет. И стало бы я его звать Николя?
Витасик оробел, на бледном лбу проступил капли ледяного пота, а душа горела ярым пламенем, то в озноб бросало, то в жар неистовый. Он, точно статуя на городской площади, выпучил глаза пятирублёвые и мысленно искал возможные пути отступления. Куда податься, Витасик понятия не имел. Ой, плохи мои дела, раскусили меня горе-актёра, как орешек грецкий. Не бабушка, а следователь, кого угодно на чистою воду выведет. С виду милая старушка, а на деле рентген машина, насквозь человека видит, да и чуйка у неё отменная, не поспоришь.