Выбрать главу

Тем временем они медленно передвигались среди зеркальных пузырей. Воздух был неподвижен. Серебряное свечение гигантских подвесок ощутимо давило, словно само по себе было чем-то плотным, материальным. В иные мгновения Елизарову казалось, что и его обволакивает ртутная пелена, взгляд туманился, дышалось с трудом. И в этой безвоздушности, ничего не видя и уже плохо соображая, где он находится, Александр Николаевич утомленно прошептал:

— Хорошо, я согласен…

— По рукам! — бодро воскликнул экс-профессор. — А то я уж подумал было, что вы из тех теоретиков, которые, увидев собственную идею во плоти, тут же готовы отречься: я, дескать, не я и лошадь не моя. Э-э, батенька, да вы бледны, — голос хозяина стал тревожным, — занедужили?

— Я признаться, плохо сплю в последние дни. Устал.

— Немедленно отдыхать! А расчеты подождут до завтра. С утра и начнем. Спите, сколько вздумается, восстанавливайте силы. Вам приготовлена угловая комната на первом этаже.

— Но я все же сомневаюсь, — сказал Шура, когда они уже спускались вниз. — Моя теория должна покорить общественное сознание истинностью своей…

— И покорит! Покорит непременно! — тоном заботливой няньки убеждал любвеобильный Кровилион. — Дело в том, что протест против разумного заложен в беспорядочной натуре человеческой в тех же пропорциях, что и здравый смысл. Так не лучше ли младенца при рождении омыть в биоактивном растворе, как в купели, и мы на всю жизнь скоординируем заложенные в нем дарования, наградим недюжинной трудоспособностью и набором необходимых благих намерений. Он всей кожей впитает биологически запрограммированную идею служения истине ради общей и собственной пользы, а способ служения, то есть вид деятельности, исподволь проявится по мере взросления.

Рассуждая таким образом Кровилион Кракарский ввел Шурика в приготовленную для него комнату. Ту самую, где Елизаров спал еще ребенком. Здесь ничего не изменилось. Стоял комод, покрытый салфеткой, над круглым столом висела лампа под шелковым абажуром с кисточками, расшитый коврик был прибит над широкой деревянной кроватью, под нею на полу, влажном от мытья, лежал опрятный деревенский половичок. Эта немудрящая, патриархальная обстановка так живо вернула аспиранту безмятежные ощущения детства, что вся промчавшаяся с тех пор жизнь показалась коротким запутанным сновидением. Кракарский наблюдал за ним с отеческой нежностью.

— Ну, располагайтесь, не стану мешать.

Когда же хозяин прикрыл за собой дверь, над крышей грохнуло и милая комнатка на мгновение осветилась алым пожарным заревом. Трескучие, сухие грозы, оказывается не миновали и побережья. Взгляд Шурика застыл на старых настенных ходиках. Стрелки, сцепившись, с жужжаньем неслись в обратную сторону. Но Елизарова это почти не взволновало, он и так изнемог от обилия впечатлений. Аспирант забрался в постель, от усталости ознобно постукивая зубами. Ель за окном затеняла его комнату. Солнце едва пробивалось сквозь ее косматые ветви, разбросав по стенам бронзовые пятна закатных лучей. Шурик сомкнул набрякшие веки.

Когда он открыл глаза, стены окрашивала уже не бронза, а лунное серебро. Была глубокая ночь. В непроницаемой тиши раздавались дальние, мерные вздохи. В окна волнами вплывала солоноватая пряная прохлада.

«Море…» — догадался Елизаров.

Ему вдруг сделалось обидно, что день, заранее предназначенный им для счастливого свидания с морем, для вольных раздумий и некоей неподдающейся словесным определениям восстановительной работы души, этот день сгинул в чаду ошеломительной небывальщины, унизительной растерянности и страха. И теперь грудь сдавливало, словно он надышался ядовитыми ртутными парами. Но море послало ему издалека новую волну влажной свежести. Елизаров с наслаждением сделал глубокий вдох и поднялся с постели. Правда, мысли, полные тягостной досады, не отступили. Ему представлялось странным, что ученый отшельник, который при всех своих неудачах оставил далеко позади признанных светил биоконструирования и генной инженерии, так патетически отзывался о скромном открытии Елизарова. За этим чувствовалась ехидная покровительственная ирония. Елизаров заподозрил, что нужен Кровилиону Кракарскому как рядовой счетовод, посредственный подмастерье, безмозглый мальчишка на побегушках. Он не скоро распознал, что его мучит обыкновенная, пошлая зависть к достижениям экс-профессора. А поняв это, аспирант испытал такую гнетущую неприязнь к себе, что захотелось без оглядки убежать от собственной персоны куда-нибудь подальше и немедленно. В ожесточении он единым махом перескочил через подоконник и быстро пошел по тропинке к морю.

Вырвавшись из темной тесноты сосновых стволов на взгорье, Елизаров с разбегу замер, будто уперся грудью в упругий простор. Море на безветрии лежало недвижно и мерцало, как звездное небо, а в небе угадывалось таинственное колыхание темных течений и лунной пены, будто две первозданные стихии по сговору заменили друг друга на эту ночь.

Здесь, на краю земли, придавленный грандиозностью пространств, Шурик ощутил возвышенную, целительную печаль смирения. Разом нахлынули мысли о скоротечности жизни, о вечном одиночестве человека на земле, о бесстрастном спокойствии нетленных стихий и о прочем. Странно, что осознание своей малости перед лицом необъятного и вечного успокоило его. Без надрыва, а скорее с проникновенной, мудрой грустью он подумал, что в сущности был и по сей день остается ревностным слугой собственного тщеславия, пленником чувственных прихотей.

«В самом деле, — размышлял он, неторопливо спускаясь с дюны, — разве хоть кто-нибудь от имени рода человеческого просил меня — вразуми нас, одари, осчастливь? Нет. Сам я навязываюсь в благодетели, ожидая взамен славы, благодарности, любви, а в сущности человечество вправе от меня отмахнуться, как от назойливого насекомого».

У берега он закатал до колен брюки и ступил босиком в прогретую, ласковую воду. Тут внезапный искристый блеск резанул его по глазам. Сощурясь, он увидел возле ног светящуюся медузу прекрасных звездных очертаний. Елизаров наклонился, взял на ладонь прохладное и необычайно жесткое тельце, словно медуза была вырезана из хрусталя, вынул ладонь из воды, поднес к лицу и тут понял, что ошибся. В руке ничего не было, будто медуза ему померещилась. Скорей всего, он ловил ладонью отражение небесной звезды. Рядом раздался плеск. Елизаров обернулся. Чуть поодаль брела по отмели босая женщина с длинными, золотящимися в лунном свете волосами, совершенно нагая. Должно быть, она купалась и бесшумно подплыла к берегу, пока он безуспешно ловил медузу. Елизаров не успел подумать, откуда взялась незнакомка. Он вообще ни о чем не мог думать, потому что обомлел до абсолютного столбняка. Женщина тоже заметила его и смело приблизилась. Ночные тени чуть скрадывали ее наготу, и оттого красота ее тонкого юного тела делалось еще прекрасней и загадочней.

— Кто ты? — спросила она. Голос показался Елизарову печальным и почему-то удивительно знакомым. Он не знал, что ответить — у него не было имени, не было звания, не было прошлого, словно он только что, как и незнакомка, возник из вод морских. Вместо ответа он протянул женщине руку, и она доверчиво положила прохладные невесомые пальцы на его открытую ладонь.

— Ты — человек, — сказала она, но в спокойном голосе проскользнуло непостижимое изумление. И Елизаров, кивнув в ответ, вдруг светло возгордился тем, что — да, он человек, единственный носитель разума, необходимого этой вечной, молчаливой природе хотя бы для того, чтобы восхищаться ею.

Незнакомка задумалась, по лицу ее, как рябь по воде, пронеслись летучие тени, а когда она заговорила, голос звучал почти сурово.