Келья матери была другой. Она жила если и не с королевским, то все же с подобающим ее происхождению комфортом. Они разрешили ей перенести сюда свою мебель, комната была вычищена с песочком, нигде ни пылинки. Апрельская погода вновь переменилась, и в узкое окно светило солнце. Его лучи падали на кровать. Мебель была мне знакома. Это была та самая кровать, на которой мать спала дома, и на окне висела сотканная ею самой занавеска, красная ткань с зеленым узором, — та самая, что она ткала в день приезда дяди Камлаха. И волчью шкуру на полу я помнил. Дед убил этого зверя голыми руками и обломком кинжала. Когда я был маленький, я очень боялся его стеклянных глаз и оскаленной пасти. На голой стене в ногах кровати висел потемневший серебряный крест с красивым узором из переплетающихся текучих линий, украшенный аметистами.
Девушка молча указала мне на дверь и удалилась. Кадаль уселся на скамейке у двери.
Мать лежала, привалившись спиной к подушкам, в луче солнечного света. Она выглядела бледной и усталой и говорила почти все время шепотом, но сказала, что поправляется. Когда я принялся расспрашивать о болезни и коснулся рукой ее виска, она отвела мою руку, улыбнулась и сказала, что за ней и так неплохо ухаживают. Я не настаивал: половина исцеления — в доверии пациента, а для женщины ее родной сын — всегда не более чем ребенок. К тому же я видел, что лихорадка прошла и теперь, когда она больше не беспокоится за меня, будет спать спокойно.
Поэтому я просто пододвинул единственный в комнате стул, сел и, не дожидаясь вопросов, принялся рассказывать ей все, что она хотела знать: о том, как я бежал из Маридунума и, подобно стреле, выпущенной из лука богом, прилетел прямо к ногам Амброзия, и обо всем, что было с тех пор. Она лежала на подушках и смотрела на меня с изумлением и с каким-то медленно нарастающим чувством. Я узнал это чувство: так смотрела бы птица, живущая в клетке, на высиженного ею мерлина.
Когда я закончил, она устала и под глазами у нее налилась такая отчетливая синева, что я встал, чтобы уйти. Но она выглядела довольной.
— Значит, он признал тебя, — сказала она так, словно для нее это был смысл и итог всей истории.
Должно быть, так оно и было.
— Да. Меня зовут Мерлином Амброзием.
Она помолчала, улыбаясь своим мыслям. Я подошел к окну, оперся локтями на подоконник и выглянул наружу. Солнце припекало. Кадаль клевал носом на скамейке. Мое внимание привлекло движение в противоположном углу двора. Девушка стояла в дверной нише и смотрела на дверь моей матери, словно ждала, когда я выйду. Она сняла свой капюшон, и даже в тени я разглядел ее золотые волосы и юное лицо, прекрасное как цветок. Она увидела, что я смотрю на нее. На пару секунд наши глаза встретились. И я понял, почему древние говорили, что самый жестокий из богов вооружен луком и стрелами. Я почувствовал, как его стрела пронзила мне грудь. Она надвинула на нос капюшон и скрылась в тени. А мать спросила:
— А теперь? Что теперь?
Я повернулся спиной к солнцу.
— Я поеду к нему. Но не прежде, чем ты поправишься. Я хочу передать ему, что с тобой все в порядке.
На ее лице появилось беспокойство.
— Тебе не следует оставаться здесь! В Маридунуме для тебя небезопасно.
— Не думаю. С тех пор как сюда дошли вести о высадке, все Вортигерновы люди исчезли. Когда мы ехали на юг, нам пришлось пробираться горными тропами: дороги кишели спешащими к нему подкреплениями.
— Это так, но…
— И я не буду шляться по городу, честное слово! Вчера мне повезло: едва въехав в город, я наткнулся на Диниаса. И он отвел мне комнату у себя во дворце.
— Диниас?!
Я рассмеялся ее изумлению.
— Диниас чувствует себя в долгу передо мной — не важно, за что именно. Вчера вечером мы нашли общий язык.
Я рассказал ей о том, что поручил ему. Мать кивнула.
— Ему, — я сразу понял, что она имеет в виду не Диниаса, — понадобится каждый человек, способный носить оружие. — Она нахмурилась. — Говорят, у Хенгиста триста тысяч воинов! Удастся ли ему, — речь шла опять же не о Хенгисте, — выстоять перед Вортигерном, а потом перед Хенгистом с его саксами?