Выбрать главу

– Так мрак сражается со светом, – любил говорить Землерой. – Когда рассвет, солнце побеждает, потому что у него сила прирастает; когда закат, солнце слабенькое, усталое, и мрак его одолевает. Но, пока мрак пытается переварить солнце в своём гигантском желудке, оно борется, накапливает мощи, и потом, когда приходит ему время снова обогреть и осветить землю, прорывается наружу, как ни пытался бы его вечный соперник этому воспрепятствовать. Вот когда солнце так захиреет, что не сможет выбраться на небосклон на востоке, и настанет конец света, и будет холодно, очень холодно. Всё кругом нас замёрзнет и умрёт.

Анна не могла отвлечься от неба. Оно было совсем не таким, как земля – скорее, однообразным, ровным, без удивительных впадин, уступов, плоскогорий, холмов и скалистых вершин; там не паслись козы, там не было пастухов, там не копошились в земле черви и не уничтожала всё на своём пути, обдавая землю ледяным дыханием, белоглазая госпожа Дароносица с ногтями-крючьями. Там всё было иначе, намного проще, как казалось на первый взгляд – но Анна уже давно глядела наверх, и всякий раз ей удавалось обнаружить над собой нечто новое: иное сплетение голубоватых линий, отграничивающих одно облако от другого; облака, причудливо складывающиеся в подобия земных предметов и существ, неровно рассыпанные иголки солнечного света. Существовали тысячи отличий, и небо никогда не бывало таким же, как в предыдущий день, оно не бывало таким же, как и позавчера, и завтра оно стало бы иным и таким же неуловимо-прекрасным.

Анна привыкла вставать до рассвета, чтобы, шлёпая по влажным пригоркам и сухим равнинам, сшибая с листьев и высоких травяных стеблей божьих коровок, как можно скорее добраться до дерева Землероя. Непросто ей это давалось: не всегда удавалось ей проснуться вовремя. Гораздо чаще случалось так, что Анна являлась к Землерою уже в полдень, когда жизнь леса ненадолго замирала под обжигающими ударами солнца, и с вздохом сообщала ему:

– Ну, снова проспала.

Бывало так, что она отвечала ему несколько иначе:

– Ну, подумаешь, маме с папой снова там что-то надо, я что тебе поделаю? Не могу ведь я им вот так прямо сказать: «Знаете, а я в лес пойду, у меня там есть друг, он дух, но вы не пугайтесь, он добрый». Да и не могу я их совсем забрасывать. Они, пусть Марию и не очень любили, после того, как Мария от нас съехала, что-то притихли. У них совсем нету настроения ничего делать, они даже не ссорятся, а смотрят в разные углы и молчат. Как по мне, то лучше бы они ссорились: они тогда хотя бы разговаривали друг с другом, а теперь они словно совсем чужие друг другу стали. Они и дедушку в упор не видят, а дедушка на них внимания обращает столько же, сколько и на стул какой-нибудь или на кочергу. Только я их и расшевеливаю как-нибудь…

Анне было двенадцать лет. Это лето выдалось ласковым и благодатным. В реках прибавилось рыбы, и на полях, которые примыкали к домам жителей окраин, взошёл обильный урожай. Все только и говорили на улицах, что о строительстве кинотеатра, большой парковки и каких-то гуляниях в лесу, и даже дедушка Анны, бывало, об этом вспоминал, только сама Анна к его словам не прислушивалась. То, что говорили в городе, пролетало мимо её ушей.

– Анна! Анна!

Сегодняшнее утро у Анны началось так, как должно было бы, если бы она хотела посмотреть с Землероем на восход солнца. Было ещё темно и прохладно; в такое время в доме не поднимался никто, кроме крепкого и немногословного дедушки, но он точно не стал бы дёргать Анну за ноги и сволакивать её с кровати, настойчиво пришёптывая:

– Анна! Анна!

К ней этим утром прокралась мать. Анна в наблюдениях своих не ошиблась: та заметно сдала с тех пор, как уехала Мария. Когда Мария жила и переезжала со всеми вместе, мать неустанно её попрекала, нагружала работой и жаловалась на неё мужу, чтобы потом устроить громкий скандал и разразиться слезами, а после жаловаться уже Анне, которая, ничего не понимая, могла только злиться на Марию и считать её первопричиной всех семейных неурядиц. Мария теперь училась и жила далеко от дома – так далеко, что звонила лишь отцу и деду и лишь по большим праздникам, из числа которых был исключён даже её собственный день рождения. Мария не досаждала больше матери Анны, и матери Анны не требовалось теперь стенать о том, что кто-то неправильно повесил шторы или не до конца разгладил складки на древнем жёстком коврике у порога; она не могла устроить штормовую истерику из-за неверно произведённой стирки, некачественной уборки или неожиданно испортившегося настроения, потому что теперь она вешала шторы, разглаживала складки, стирала и убирала сама, без раздражающей, неуклюжей Марии с её коровьим взглядом и абсолютно пустой головой. Мария больше не мельтешила у матери Анны перед глазами, и, конечно же, мать Анны должна была бы этому радоваться, ведь не было больше причин для того, чтобы на сердце повисал тяжкий груз, только вот лучше не становилось. Мать Анны по-прежнему злилась, а на что, она сама не могла толком объяснить, потому и сидела часами в неподвижности, копаясь в себе и придумывая повод для обиды. Муж, дочь и свёкор в такие часы старательно обходили её стороной.