Все мы примолкли, и смеяться, и хлопать мы ему перестали. Любовь, поклонение – это всё понятно, да нехорошо так поступать с женщиной, тем более – с гостьей. Все мы замерли, и на полянке совсем тихо стало. Я такой тишины в лесу доселе не встречал, а если и сталкиваюсь с ней ныне, то сразу домой спешу: злая это тишина, сулит она лишь несчастья!
А Свистун, глупец, стоит и улыбается. Горд он собой был до невозможности: перетанцевал-таки, показал-таки той своей работнице, что она лучше, ведь с нею подобного никогда не случалось. И она на него впервые во все свои самодовольные глаза посмотрела, а разве же молодому парню много для счастья для надо?
Поднялась та девушка. Мои братья, вернее, подымать её кинулись, да сама она встала, от любой помощи отказалась. И стоит, каланча каланчой, руки в боки, волосы во все стороны торчат, и видно, что у неё не волосы, а полевая трава иссохшая.
У всех у нас сердца в пятки ушли. Тогдашняя молодёжь была не чета нынешней: сразу узнавала и духа, и простого шута, что забавы ради честных людей пугает. Вот эта девушка нас не пугала вовсе – как есть она пред нами предстала, и все мы поняли: не отделаемся мы малой кровью, шибко она сердится. Она сама стоит, молчит, а из глаз её ведьмовских зелёных искры так и летят! Когда она братьев моих растолкала, наш костёр высокий тотчас погас, и на небе темным-темно стало, ни зги не видать. Унизили её, конечно, никакой женщине это по нраву не пришлось бы, а уж такой, нечистой – тем более!
Шагнула она прямо в костровище, к Свистуну направилась. А он стоит, обмер, что девица перед возлюбленным, и только в глазах у него не любовь, а ужас. Такой ужас я разве что у животных, как им горло режешь, видал, – дедушка поскрёб в затылке и беспокойно заёрзал на месте. Видно было, как глубоки стали морщины у него на лбу: не самые приятные воспоминания разбудила в нём внучка. – И мне страшно стало, так страшно, что хоть кричи, да не мог я кричать: у меня горло словно бы сдавило что-то. И только во все глаза смотрел я, и все смотрели, как девушка эта нечистая к нашему Свистуну подошла, и ни я этого не забыл, ни один из нас тоже, и вовек мы, кто ещё живой, из памяти такое выкинуть не сможем.
«Что же ты, соколик, растанцевался-то так?» – спросила у нашего Свистуна эта ведьма. Он смотрит на неё, глаза круглые, сам весь дрожит, потом обливается, зубами стучит, да с места не тронется. Сказал, наконец, еле выдавил: «Ноги сами заплясали». И тут улыбнулась она ему мягкой вкрадчивой улыбочкой, на плечо ему руку свою положила и сказала тихо-тихо так, ласково, будто младенцу: «Ну, сейчас успокою я твои ноженьки». И впрямь, положила как она свою длиннющую руку ему на колено, как пальцы свои огромные расставила, навек наш Свистун замер, да и Свистуном он, честно, быть в тот день перестал, в деревцо он обратился, так и стоит доныне там.
Сначала у него все ноги одеревенели, корой покрылись, в единое целое слились. Мы всё стояли да смотрели, и работница та с открытым ртом глядела, а никто с места не двигался, и думаю, что неспроста: специально нас та нечисть к месту приморозила. Кора эта до пояса Свистуну добралась, одела его, точно в броню какую, и снова с ним ласково-ласково она заговорила. «Почто ты, соколик, меня в кустарник бросил?» – спрашивает. Эх, повинись Свистун, может, и обошлось бы, да испугался он шибко – и давай всё отрицать, а нечисть легко обманом не возьмёшь… Он возьми да сказани: «Ты чего… чего это? Не кидал я тебя никуда намеренно, оно всё само… случайно вышло!»
Улыбнулась она, жутко она ему улыбнулась: в кошмарах такую улыбку я ещё два месяца видел, спать толком не спал, – глухо проговорил дедушка. – А голос её лишь слаще стал, что мёд. «Ах, не нарочно? – говорит. – Ой! Ты прости… случайно я!» Она вдруг рукой по всему его телу и по лицу, от кончика носа начав, скользнула, и не стало нашего Свистуна: и руки, и талия его, и нос, и рот – всё под корой скрылось, как под ледовым панцирем, и одна за другой веточки стали проклёвываться да листики молодые раскрываться… А глаза его ещё горели, как у безумного, и бегали, и видно было, что кричит он, о прощении молит, пощады просит, да кора глухая, что броня у танка, ничего не слыхать. Да и нечисть эта его слушать не стала. Она отвернулась от нашего Свистуна, рукавом махнула, и кора ввысь поползла, и накрыла всего его, и стал наш Свистун не свистун, а дерево – ничем от другого дерева не отличишь. Только на коре его капли какие-то прозрачные застыли, сок – не сок, а чистейшие человеческие слёзы.
Дедушка на ноги поднялся, плечи расправил и, от Анны отворотясь, заговорил: