Выбрать главу

Товарищи по квартире встретили меня гораздо лучше,

чем товарищи по классу. Причиной этого было то обстоятельство, что в классе самый задорный и драчливый элемент составляли бурсаки, которых не было на квартире. Забияками бурсаки были по той простой причине, что холодно и голодно было им жить на белом свете, а где же набраться голодному человеку деликатных манер. Говорят, что сытый голодного не разумеет, может быть; с другой стороны, голодные отлично понимают сытых и всех тех, которые близки к подобному состоянию. Бурсаки видели во мне одного из таких сытых, которые плохо знали, что такое холод и голод, и воспользовались первым случаем, чтобы дать понять в самой элементарной форме, что такое бурса в своей сущности, чем пахнет от нее.

Долго, ужасно долго тянутся для всех эти проклятые занятные часы. Выходить из-за стола могли только ученики последнего класса.

Вот Ермилыч соорудил из крупки папироску, или крючок, как говорят бурсаки, и «прицелился» с ней к душнику печки. С наслаждением тянет он от запретного плода, тянет до слез, тянет до того, пока голова не закружится. Около него стоят человека три и ждут с ангельским терпением своей очереди затянуться. В сенях слышатся шаги. Ермилыч, как ужаленный, отскакивает от печки и бледнее полотна бросается на свое место. Вместо ожидаемого инспектора является хозяйка и зовет ужинать. Все с шумом поднимаются со своих мест, ходят, разговаривают, хохочут. Товарищи смеются над Ермилычем;

— Что, Ермилыч, испугался, а?

— Попадись-ко сам,— отвечает Ермилыч, стараясь улыбнуться, но от недавнего страха губы складываются во что-то очень печальное.

Прямо после ужина начинается общая молитва. Один читал в переднем углу молитву, остальные стояли полукругом за ним. По временам чтение прерывалось пением каких-то псалмов. Я не мог молиться этой официальной молитвой, потому что привык молиться про себя. Молитва кончена, постели постланы, все ложатся спать. Кроватей не полагается, поэтому весь пол в несколько рядов покрыт телами, находящимися в промежуточном состоянии между сном и бодрствованием. Но спать никому не хочется, движение нужно молодому телу, но двигаться по голо* вам своих ближних довольно трудно. Идут разговоры.

— Из чего это стекло делается?— спрашивает кто-то.

— Конечно, из соломы,— категорически заявляет старший с такой ноткой в голосе, в которой слышится прямой упрек, что и этого-де не знает человек.

— А какой зверь хвостом пьет?— задачит кого-то Ермилыч, болтая ногами.

— Бобер!— слышится откуда-то, и голова, хихикнув, скрывается под одеялом.

— Тебя не спрашивают, так не сплясывай! — ворчит Ермилыч.

Из-под одеяла показывается кончик носа и часть лица, самая наивная, плутоватая улыбка пробивается в каждой черточке этого лица.

— Ах ты, Шиликун, уже я до тебя доберусь,— смеется Ермилыч над головой, протягивая в ее сторону руку, цо голова Шиликупа снова исчезла.

— Ты чего меня трогаешь?—обозлился кто-то.

— А ты, небойсь, стеклянный, разобьешься, пожалуй!..

Но сстеклянныйэ таким объяснением не удовлетворился и в ответ зацепил обидчика прямо за схолку», то есть за волосы. Дерущихся разняли и, положив обоих, заставили успокоиться. Не спится, руки так и чешутся у всех. Начинается тихая возня в одном месте, которая постепенно усиливается и переходит в общую свалку. Все пошло в дело: подушки, одеяла, руки, ноги и физиономии. Хозяйка, наконец, не может более терпеть, и ее голос слышится из соседней комнаты.

— Да докуда вы будете беситься-то!— вопиет она.

На минуту все утихает, но немного погодя бон загорается с новой силой. Хозяйка клянется Христом богом, что не будь она, если завтра же не пожалуется на всех самому инспектору. Все знают, что это старая песня, которая ни к чему не приведет. Слышится смех.

— Ну, довольно. Спать пора!—решает за всех старший.

Тихо. Слышится усиливающийся храп засыпающих.

Я не спал. Приподнявшись на подушке, я уставил глаза куда-то в угол и в таком положении предался размышлениям. Я был теперь один, с глазу на глаз только с самим собой. В моей голове забродили, зароились мысли, и тихо выплывало наружу все то, что раньше спряталось среди общего шума. Я невольно задумался над своим новым положением. С моей головой начинало делаться что-то очень странное, она начала отказываться служить своему господину верой и правдой, и я долго не мог справиться с своими мыслями, они путались в моей голове, уходили куда-то в сторону, не давая того, что было нужно. Одно было ясно, как день, что попал я в плохие места и попал крепко, что плохо придется здесь жить. Больно отзывалось в моей душе сознание своего положения, и я начал падать духом. И вот незаметно с печального настоящего моя мысль скользнула на прошедшее, недавнее милое прошедшее. Что-то тяжело закопошилось в моей груди, что-то заныло, защемило в ней. И ярко, живо до малейшей подробности встало предо мной мое прошлое, живым укором стояло оно где-то вдали... Теперь только я почувствовал со всей силой все значение и цену этой жизни, теперь только я понял, что я отрезанный ломоть от своей семьи, что я совершенно один, что я совершенно беззащитен среди новых людей. Я отлично понимал, что брошен на произвол людей, которым нет ни малейшего дела до меня, и что я рискую десять раз погибнуть, и никто, ни одна душа, не подаст мне помощи... А те люди, которым я дорог, были так далеко-далеко от меня. С страшною болью сжималось мое сердце от таких мыслей, которые бежали, как спугнутые птицы, без цели, без направления. Я был бессилен в первый раз в моей жизни, я понимал, я чувствовал свое бессилие и горько-горько плакал. Какая-то жгучая, безысходная тоска охватила меня, болезненно билось сердце, с отчаянием уткнул я свою голову в подушку и в таком положении забылся. Душевная буря готова была разорвать грудь от муки, но я закусил подушку и лежал. Какая ненависть поднималась в моей душе к этой новой жизни, какое отвращение к этим новым людям. Безумная, отчаянная любовь ко всему прошлому проснулась с страшной силой, выросла и загорелась так больно, что не было кажется более сил выносить ея, и я пал духом, пал до полного отчаяния.