Ударило пять часов. Все по местам. Поднимается глухой шум. В одном углу слышится: антифоны, стихири, предпразднство, попразднство; в другом: «Ляжем костьми, братие, не посрамим земли русской».
— Всем ли нужно вступить в брак?—задает вопрос по книжке Тюря и задумывается. Вот что проходит в его голове: вечер в воскресенье, Масталыга получил откуда-то деньги, бурса решила употребить их таким образом. Существует в глухом конце города так называемая Тихонькая улица, рядом с ней тянется Красивая. По ночам в некоторых домах виден свет вплоть до утра, это притоны «мироносиц», как говорит бурса. К этим-то мироносицам и направилась бурса. Вместе с другими отправился и Тюря. Надел он манишку, лучшие свои брюки и сюртук, призанял у кого-то жилет и галстук. Оделся Тюря, и самому любо. «Куда это, Федя?», — спрашивает кто-нибудь из товарищей, подмигнув лукаво. А Федя смотрит как-то недоверчиво, словно боится, что снимут с него весь наряд. «К девкам»,— ухмыляется он, прищурившись и скосивши рот набок. Что было дальше,— история умалчивает, но поздно ночью воротились бурсаки, долго перешептывались, сидя на койках, и лукаво посмеивались между собой.
— Отчаливай, Федя! — кричит зычным голосом Ат-рахман. вылупив черные, как уголь, глаза.
— А что?
— Очи мои выну ко господу...
— А...
И друзья отправляются в темный коридор, где встречают другую партию. Что-то переходит из рук в руки, что-то наливают бережно к свету, что-то пьют и отчего-то крякают. Долго жует потом Федя бумагу, сургуч, фиалковый корень.
— Пахнет? — спросит он кого-нибудь, дохнув.
— Пахнет.
Зубрит бурса, нещадно зубрит, зубрит до беспамятства, до потерн сознания.
— Barba — борода, barba — борода, barba — борода...
— Как борода?
— Turba.
— Ну?!
Но «турба» ничего больше не понимает, у него в горле пересохло, язык перемололся, а в голове стоит невообразимый хаос.
Вон Епископ доходит свою порцию. Он словно какой одержимый поводит белками маленьких свиных глазок, качается — это необходимая принадлежность зубрения, наконец он остановился и закрыл глаза. Точь-в-точь, как в обмороке, открывает он их, исподлобья смотрит крутом и бросает, наконец, книгу.
— Бывает и свинье праздник,— ворчит он, чувствуя себя хуже всякой свиньи.
— Господин Епископ, вы что тут воркуете?
— Убирайся!..
— Пожевать не хотите ли, я вот дам свою жвачку.
Жвачками называлась резинка, которой стирают карандаш и которую жуют дня три, так что она размягчается и делается тягучей. Тогда ее растягивают, наполняют воздухом, который с треском разрывает ее, если пузырек давнуть.
Но Епископ и жвачки не хочет, он злобными глазами смотрит на своего доброжелателя.
— Я тебе задам жвачку...— шипит он.
— Ну, это кто кому задаст. И ты невелик еще в перьях-то.
— Рожу растворожу, зубы на зубы помножу...
— Рылом не вышел еще.
— А вот я тебя...— и Епископ летит вдогонку за обидчиком, а тот высунул руку из-за комода и самым тонким дискантом докладывает:
— Насыпьте, г. Епископ, пожалуйста, насыпьте...
— Я вот тебе насыплю...
Но насыпать не было суждено, и Епископ снова уходит на свое место. Опять у него грустно на душе, глупо в голове.
— Эх, жизнь! — сжимает он зубы так, что что-то захрустело.
Зубрит бурса, нещадно зубрит, зубрит до беспамятства, зубрит до потери сознания.
Вот сидит Сташка за латинской грамматикой. К нему подходит Патрон.
— Что, Сташа?
— Ничего.
— Вот что, Сташа, давай выбреем тебе заливы, а?
Сташа думает с минуту, но потом соглашается. Патрон натачивает перочинный нож и выбривает им на Ста-шиной голове две большие лысины.
— Теперь отлично,— говорит он.
В бурсе существовало убеждение, что количество ума в голове человека прямо пропорционально развитию «заливов», поэтому ими и гордились все. Сташа любуется перед маленьким зеркальцем сделанным приобретением.
— А ну-ка, Сташа, долго ли ты проживешь,— и Патрон берет Сташины уши в свои руки, отыскивая в них какой-то бугорок, по которому бурса заключала о долговечности*
— Нет, Сташа, недолго тебе красоваться на белом свете,— сосредоточенно говорит Патрон, покачивая головой.
— А но...
Через четверть часа Сташины «заливы» были сначала намазаны салом, а потом сажей. Сташа ругался и а все руки.
— Эдак-то виднее будет, баранья твоя голова,— по-хваляют ему.
Зубрит бурса, нещадно зубрит, зубрит до беспамятства, зубрит до потери сознания.