Выбрать главу

— Довольно,— отрезывает инспектор, ставя балл в список.

Всё кончено!

При окончании года или при окончании курса в училище существовал обычай расправляться со своими недругами за старые грешки. Когда-то в минуту тоски и ничего неделания Благовещенский ухитрился налить Ермилы-чу полные сапоги воды, которые последний только что успел купить и отчистить до последней степени светлости. При виде такого поругания неотъемлемой свой собственности Ермилыч побледнел от подступившей злости, но расправиться с Благовещенским тут же, на месте преступления, было нельзя, потому что на стороне Благовещенского был Петрович, с которым Ермилыч не любил водить дела. Со временем дружба Петровича к Благовещенскому охладела, и теперь была на точке замерзания, но не охладела ненависть Ермилыча, и он решил воспользоваться удобной минутой, чтобы отомстить за все своему неприятелю. После ужина, когда все улеглись спать, Ермилыч поднялся со своей постели, направился к ложу Благовещенского, ничего не подозревавшего в простоте своего мощного сердца.

— Ты куда, Ермилыч, —спросил кто-то.

— Благовещенского буткать,— отрезал Ермилыч.

Все поднялись, потому что дело обещало быть интересным.

— Ну-ка ты, просвирня, вставай,— тормошил Ермилыч,— рассчитываться пришел к тебе, помнишь сапоги-то...

Благовещенский поднял голову, он, видимо, ничего не понимал и немилосердно протирал глаза.

— Какие сапоги,— спросил он сонным голосом.

— Зачем ты мне в сапоги воды налил?—стиснув зубы, шипел Ермилыч. Не дожидаясь ответа, он со всего плеча ударил по щеке Благовещенского. За первым ударом дождем посыпались следующие. Благовещенский спал под столом, а потому ему теперь не было никакой возможности действовать оттуда, да и на свободе ему было не под силу возиться с Ермилычем. Он молчал и в бессильной ярости скрежетал зубами, как пойманный зверь.

— Катай ты его, катай по толстой-то роже... Ха-ха-ха!— заливался Петрович, стоя на коленях перед столом и любуясь избиением своего благоприятеля. Это побоище очень нравилось Петровичу, так что, когда Ермилыч вдоволь натешился, он схватил двух второклассников и толкнул их на Благовещенского.

— Вы чего смотрите, лупите и вы,— поощрял Петрович недоумевающих птенцов,— ведь он вас шлепал...

Юнцы сомневались начать действие, потому что боялись со стороны Петровича какой-нибудь измены, но Петрович снова толкнул их на Благовещенского.

— Вали, Гадарь, не бойся, а ты. Мерзость, помогай ему!

Робевшие воодушевились и принялись за дело с большим усердием. Удары сыпались на Благовещенского с двух сторон, но он не издавал ни одного звука, точно умер.

— Ха-ха-ха!—заливался Петрович, поджавши живот.— Молодцы, работай, катай его в хвост и в гриву, пусть узнает кузькину мать.

Гадарь и Мерзость усердствовали, но и этого было мало Петровичу.

— Эй, Змей, валяй и ты, и твоя копейка не щербата,— и Петрович бросил Змея в свалку. Змей воодушевился и принялся донимать Благовещенского по мере своих змеиных сил. Петрович был на верху блаженства, он катался по полу от надрывавшего его смеха.

— Змей-то, Змей-то орудует! Ха-ха-ха! Что, Благовещенский, поди, не нравится?! Ха-ха-ха!

Долго продолжалась сцена в этом роде, пока не заболел живот совсем у Петровича, пока не натешились вдоволь Гадарь, Мерзость и Змей. Я не дождался конца и ушел наверх, в мезонин, потому что там было тихо, а внизу был шум и гвалт. Мезонин открывался только летом, к нему был приделан небольшой балкон с беленькой решеткой. Я вышел на этот балкон, чтобы дохнуть свежим воздухом.

Над городом спускалась летняя ночь. Первые тени ночи кутают кровли домов, сады и пустыри. Я долго смотрел, как последние проблески света уходили с неба, как зарождались на нем звезды. Какие-то мысли толпились в голове, приходили, уходили,— я забывался.

— От кого у тебя брюхо-то?—доносился до меня угрожающий голос хозяина дома, который жил внизу.

— От тебя...— слышался визгливый женский голос.

— Как от меня?

— Ты ко мне по ночам ходил...

— Ах, ты... да я к тебе ночью-то за копеечный калач не пойду...

Это хозяин дома, гражданин Затыкин, ругался со своей стряпкой, которая неожиданно родила ребенка и которую Затыкин среди ночи гнал из дому с новорожденным. Жена принимает участие в происшедшем скандале,— шум, гвалт. Но мало-помалу все стихает.

Напротив нашей квартиры стоял большой барский сад с многолетними раскидистыми деревьями, аллеями, обстриженными сиренями и акациями, с искусственными горками и тенистыми беседками. Сад спал в ночной тиши. Являвшийся ветер боялся тревожить его сон и обходил мимо, нанося на меня волны ароматного воздуха. Ночные тени причудливым образом убрали знакомые вершины, и над их покровом все приняло фантастические очертания. Из черневшей глуби сада доносились порой какие-то неясные звуки,— деревья ли шептали меж собой, сонные ли птицы перебирались с одной ветви на другую, иль запоздалый любовник договаривал свои последние клятвы. Но вот на одной дорожке мелькнуло что-то белое, кто-то бежит по дорожке, за ним другой, третий... Сад проснулся, шелохнулись птицы, раскатилось далеко кругом эхо молодых голосов. Понеслись дружной толпой звуки из каждого уголка сада, огласилась летняя ночь молодым смехом, и людским говором, и звонкой девичьей песней. Долго гудит сад, долго отдает он звуками, но мало-помалу все стихает. И опять кругом тихо, опять молчит ночь в темном саду. И над ней шелестят вековые деревья, точно старики про старое время... С раздирающим душу воплем выскакивает из нижнего этажа какая-то женщина в одной сорочке. Изо всех сил несется она вдоль по улице, за ней на всех парах несется мужчина в пестрой ситцевой рубашке, какую носят городские мещане. Это гражданин Затыкин устремился за своей дражайшей половиной, вот он, как орел, вцепился в свою сожительницу, и две фигуры покатились по пыльной дороге, ползая и извиваясь, как змеи.