Но и это время миновалось, хотя память о нем свежа еще, наступило другое, когда наши отцы уже вышли из семинарии, а мы еще нигде не учились: это время эпохи славы семинарии, за которым последовало мгновенное падение. Это было то время, когда умственное движение охватило разом всю семинарию, когда семинарские профессора подали руку семинаристам, когда семинария зараз выставила целый ряд светлых голов — свою гордость и славу. Но налетел шквал — профессора в ссылке, светлые головы рассеялись по не столь отдаленным местам России. От этого движения остался широкий след в истории семинарии, рассказы и воспоминания, от которых у честных и умных людей болезненно билось сердце об умных и честных людях, попавших под колесо, раздавившее их.
За этим наступило темное и грустное время для семинарии. Беспощадный террор надолго и с большой силой сжал ее, даже самый воздух, заключенный в семинарских стенах, проникся, кажется, неудержимым стремлением давить и глушить малейшие проблески зарождавшейся мысли. В ответ на это придавленные, спертые силы молодости нашли себе другой выход и создали целую эпоху общего разгула и поголовного пьянства. Это забытая дедами бурса проснулась и шевельнула усами на страх начальству, которое поклялось, что лучше останется совсем без людей, чем будет терпеть в семинарии хоть одного такого человека, то есть
они путем практики хотели доказать, что не суббота создана для человека, а человек для субботы. Странное время, странные люди. Очертя голову бросались они в бездну разхула, безжалостно превращая в пепел свои лучшие силы; они возвели пьянство и разгул в какой-то культ, они были артистами и поэтами пьянства... Да это были люди, сильные и честные люди; они день за днем отравляли себя, отнимая по каплям здоровье и разум, пока не сравнивались с остальной мелочью и не заживали ее мышиной жизнью, с микроскопическими интересами, с телячьими радостями, огорчениями и надеждами. Но мало было таких; большинство испило до дна, не останавливаясь на полдороге, и полегло костьми в безвременных могилах, оставив окружающих в большом недоумении, что их столкнуло туда.
Вечер. На небе не видно звезд. Серыми валами катятся осенние тучи, все ближе и ближе опускаются над землей. Вон несутся они нескончаемыми грядами над городом, чуть не цепляясь за крыши домов. Сыро, грязно, холодно, пусто, бесприютно теперь в городе. По широкой улице, именуемой проспектом, идет семинарист. Это богослов пробирается куда-то по делам. Ветер треплет его «плащ» немилосердным образом и старается даже сорвать с него фуражку. Но крепче на голову натягивает ее он и не обращает внимания на сумерки, которые застилают ему путь, на дождь, который сыплется на него.
— Ав-ва...— слышится ему знакомый голос. Богослов прислушивается.
— Отче!.. Ав-ва!..— доносит ветер до богослова. Он идет на голос, но в темноте ничего не видно. Еще несколько шагов делает богослов и снова прислушивается.
— Ав-ва!.. — неподалеку от него произносит кто-то. Он подходит ближе. На земле видна фигура, которая имеет явное намерение держать путь по противоположному направлению относительно богослова.
— Кто тут?
— Ав-ва,— мычит фигура, подвигаясь к богослову. Он нагнулся и едва рассмотрел физиономию своего друга, когда-то славу семинарии и гордость профессоров.
— Эк тебя угораздило,— бормочет богослов, поднимая друга.
— Ав-ва! Отче!..— мычит слава и гордость семинарии.
Зима. Святки. По стенам в семинарских коридорах горят лампы, сторожа мерными шагами ходят от одного окна к другому. По коридорам проходят толпами семинаристы. Семинарская зала освещена. В ней стоит кафедра, на которой стоят две свечи. Будет литературный вечер. Публику изображают сами семинаристы и несколько профессоров. Вот заходит один чтец на кафедру, музыка играет что-то, он ждет. Тихо.
— «Работай, работай, работай...» — читает лектор, вскидывая очками на публику.
Кончил чтец, певчие поют какие-то песни, слышатся толки, какой-то профессор улыбается чтецу.
На кафедру поднимается новый чтец. Он крепко пошатнулся при своем поднимании, но вовремя успел схватиться рукой за кафедру и не потерял равновесия. Вот он развернул какую-то тетрадку перед собой и помутившимися глазами посмотрел куда-то в угол. Шёпот пробежал по собравшейся публике; немного кислое выражение явилось на инспекторском лице, но принужденное спокойствие побороло его. Немного охриплым голосом начал чтец, но голос крепнет; он выпрямился, откинул волосы, падавшие на лоб. Мертвая тишина овладела слушателями.