И она жалеет, что однажды посмотрела.
Аманда рассматривает бездыханное тело Саманты Джонс и обрубок её языка, что так и остался валяться на земле. На её теле — несколько ножевых ранений, нанесенных будто бы беспорядочно. Напевая себе под нос одну из когда-то заученных наизусть симфоний, она наносила свои удары в строгом соответствии со ставшим любимым ритмом — в четыре четверти.
Её тело выглядит куда красивее, истекая кровью. На одежде тут и там распускаются кроваво-красные цветы — пусть и не такие прекрасные, какими они могут быть. Она знает, что могут. Несколько лет назад она видела такие цветы собственными глазами. Чувствовала.
«Ты не сможешь остановиться, — его голос снова звучит в её голове. Они с ним никогда не говорят ни о чём подобном напрямую, но Аманде кажется, что Лоуренс в её голове давно уже учится жить отдельно от настоящего — того чудовища, которое до сих пор отбывает своё наказание в тюрьме. — Музыка их криков и предсмертных хрипов будет преследовать тебя по ночам и не даст спокойно спать. Ты будешь вспоминать о том, как искажаются в ужасе их лица и захочешь сделать их ещё красивее. Повернуть назад уже не получится, дорогая».
— Заткнись, — произносит Аманда вслух, когда развязывает удерживающие погибшую Саманту веревки. — Я — не ты.
«Но я — это ты», — он смеётся над ней. В её же голове.
Со всей злостью Аманда вонзает нож в ствол ближайшего дерева и рычит от бессильной ярости. Она ничего не может сделать с этим отвратительным голосом. Разве что когда-нибудь ублюдок выйдет из тюрьмы и она наконец-то вонзит этот нож прямо ему в грудь. Сразу после того, как покажет ему, какими бывают цветы.
Из двадцати пяти лет прошло всего четыре года, и ждать ей ещё долго. Слишком.
Аманда говорит себе, что у неё впереди много дел, когда тащит тело дальше в лес. Очень и очень много дел.
Попытки в пытки
В том помещении, где он наконец-то открывает глаза, тусклое освещение и пахнет пылью и сыростью. Ему хочется дернуться, но конечности плотно зафиксированы — так, как обычно не делают даже в тюрьмах. Вместе с сознанием возвращается и головная боль, и в первые мгновения он не может даже оглядеться как следует.
Это место напоминает заброшенную станцию метро и он точно знает, где оно находится. Стоит пройти чуть дальше по длинному тоннелю — и можно попасть в один из канализационных стоков Лос-Анджелеса. Он творил там какое-то время, потому что найти более уединенного места не вышло. Сюда же кто-то притаскивает несколько маломощных ламп — скорее всего, на батарейках — и какую-то больничную мебель. Например, этот металлический стол с возможностью закрепить конечности ремнями — определенно больничный, а из остальной мебели он может разглядеть лишь низкий столик.
На нём всё та же безвкусная оранжевая тюремная роба, и он позволяет себе разочарованно выдохнуть. Он догадывается, кто затащил его сюда аж из «Сан-Квентина» и ему не интересно, каким образом она эта провернула. Просто хочется размять руки. Он так устал за эти четыре года. Там красок даже меньше, чем в этом богами забытом месте.
— Я тебя слышу, — произносит он спокойно, словно и не должен в своём положении казаться жертвой. Это даже любопытно — впрочем, у любого любопытства есть предел. Задерживаться в его планы не входит. — Выходи. Я знаю, что это ты — я же говорил, что рано или поздно ты ко мне придёшь.
И он угадал. Девчонка выходит из падающей от одной из каменных колонн тени и смотрит на него своими большими серыми глазами. Длинные, давно уже полностью поседевшие волосы спадают ей на лицо и слегка колышутся у неё за спиной, словно от ветра. Она несуразно худая и бледная, совсем ещё подросток. Сколько ей там? Семнадцать, должно быть? Или восемнадцать? Считать не хочется. Но её глаза — в её восхитительных серых глазах читается неподдельная тяга к прекрасному.
Как же хочется устроить ей настоящее представление. Навсегда запечатлеть её в одном мгновении и исправить допущенную в прошлом ошибку. В своей тонкой руке она сжимает медицинский скальпель — ей, судя по всему, тоже не терпится начать. Он говорит себе, что любопытство — не порок, когда решает за ней понаблюдать.