Итак, Симонов оставил стихи. Мне видится в этом процессе нечто для Симонова характерное. О чем я говорю? С годами поле внимания к тому, что делает Симонов в литературе, становится все сконцентрированнее. Было время, когда Симонов писал и стихи, и прозу, которая обнимала едва ли не все жанры. Сегодня — иное: внимание художника обращено на повесть, при этом повесть особенную. В ней все автобиографично. И факт, положенный в основу. И лирический герой, от имени которого идет рассказ. И действующие лица, к которым обращается автор. И, пожалуй, сами реалии. Более того — вымысел в такой мере ограничен, что он даже сковал сюжет: как это бывает чаще всего в жизни, повороты действия отнюдь не головокружительны. Даже интересно: у писателя обычно бывает обратное. Он начинает со своеобразного этюда, воссоздающего действительный случаи, и, все больше обращаясь к обобщению и делая картину многосложной, приходит к многоплановому прозаическому полотну. У Симонова не так: его нынешние повести, в сущности, являются автобиографическими эскизами, в которых в конечном счете два действующих лица — автор и герой, которого автор исследует. Характерно, что, предав забвению многоплановое полотно со сложным сюжетом и множеством действующих лиц, Симонов предпочел ему этот тип повести. В самом факте, если можно так выразиться, этого предпочтения кроется существо процесса, происходящего сегодня в сознании художника и определяющего, смею думать, новый этап мужания симоновского дарования.
В самом деле, обратившись к такому композиционному решению, Симонов обретает наибольшие возможности достичь цели, которая, думаю, его сегодня единственно устраивает: исследовать характер. Стоит ли говорить, что для зрелого художника нет цели и трудное, и интереснее, и значительнее. Всегда полезно обратиться за советом к классике: они, эти прецеденты, убедительны. В том, как Толстой от больших прозаических полотен устремил свое внимание к повестям, сделав предметом своего досконального изучения Ивана Ильича, отца Сергия, Хаджи-Мурата, в сущности, оказывается этот же расчет художника и этот же процесс. Не думаю, что в названиях всех этих повестей имена героев оказались случайно. Наоборот, писатель точно говорит: главное в Иване Ильиче, в отце Сергии, в Хаджи-Мурате. В первосути симоновских повестей «Пантелеев», «Левашов», «Иноземцев и Рындин», как нам кажется, та же тенденция.
Повторяю, что Симонова-художника тут интересует не сам факт и даже не действие, заключенное в этом факте, а именно характер. Иначе какой же смысл? Факт может быть старым, однажды, а может быть, и не однажды использованным, как и герой может быть не новым, но степень исследования его характера, несомненно, должна быть новой, подсказанная и новым видением художника, и если не новыми эстетическими нормами, то наверняка более совершенным профессиональным умением.
В конце сорок первого Симонов напечатал в «Красной звезде» рассказ «Третий адъютант», как признается сам автор, едва ли не первый его рассказ вообще. Как во многом, что писал в ту пору Симонов, необходимость в таком рассказе была подсказана обстоятельствами войны. «Послушай, Симонов, помнишь, когда ты вернулся из Крыма, ты мне рассказал о комиссаре, который говорил, что храбрые умирают реже?.. Так вот написал бы ты на эту тему рассказ. Эта идея важная и, в сущности, справедливая». Как догадывается читатель, я воспроизвел реплику редактора — у Симонова он анонимен, но совершенно очевидно, что это Ортенберг. Рассказ был написан и тогда же опубликован, сделав свое доброе дело, в данном случае совершенно конкретное. Что скрывать, в тот начальный период войны сознание нашего солдата все еще несло следы июньской травмы, и важно было утвердить именно эту истину: храбрые умирают реже. Как мне кажется, рассказ эту задачу выполнял: и строгий тон рассказа, и сам образ комиссара, у которого был точный прототип, и сама обстановка, воссозданная глазами очевидца, для читателя истинная, убеждали.
И вот происходит необычное: через двадцать лет Симонов обращается к тому же сюжету. Симонова не смущает это своеобразное повторение. Больше того — в этом есть даже некоторые черты замысла. По крайней мере, в его собрании сочинений, выпущенном в 1967 — 1968 годах, помещены оба произведения. Автор сам обращает внимание на это, хочет дать возможность читателю провести необходимые параллели, осмыслить.
А осмыслить есть резон. В рассказе по понятным соображениям вычерчена лишь главная линия события, как, впрочем, одна линия в характере комиссара, — формула характера в первой фразе рассказа: «Комиссар был твердо убежден, что смелых убивают реже, чем трусов». В повести все сложнее. В том, как автор выстраивает характер, точно позабыв о сюжете (а в линии характера — существо сюжета), есть и последовательность, и такт, и наблюдательность, и зримое ощущение детали, без которого нет характера. Как ни строг Симонов в своем отношении к прозе, которую условно можно назвать живописной, он любит емкую строку, в основе которой сравнение. Это свойство прозы, написанной поэтом. «Еще кругом был пир горой, но я сидел в углу, и шла моя душа босой по битому стеклу к той женщине...» Это же может сказать только поэт, только ему доступен этот лаконизм и эта всесильная образность: «...и шла моя душа босой по битому стеклу...» Или другая строка, которая как рефрен идет через стихотворение и неодолимость которой в силе сравнения: «Так плакать бы, закрыв лицо, да не избыть тоски, как обручальное кольцо, что уж не снять с руки». Существо этого умения в той точности видения, за которой и верность глаза, и ум, и наблюдательность — иначе говоря, все, что мы зовем талантом. Наверно, все это дорого поэту, но трижды ценно прозаику, ибо дает возможность воспротивиться немалой опасности, которая прозаика подстерегает, — стихии многословия. Как ни различны законы, действующие здесь, завидна привилегия перенести лаконизм поэзии в прозу.