Выбрать главу

               - Вика, простите, ради Бога…

               - Толя, ничего. Спасибо вам, - перебила я его, даже не зная, впрочем, за что он извиняется. Мне стало тепло и хорошо уже в тот миг, когда я оказалась в помещении – даже глаза высохли и больше не просили ни слёз, ни недавней обиды. Я пила чай, который сделал Толя, и осознавала, что была права по поводу Есенина – тот вечер, когда я впервые в жизни поцеловалась, не значил для него ровным счётом ничего. Впрочем, чего могла бы ожидать я? Я сама ему намекала на то, что у него много поклонниц – так неужто он сам не знает о том?

               - Ещё чаю? – Толя внимательно взглянул на меня. Я пыталась – честно пыталась! – сосредоточить взгляд свой на его карих глазах, но видела в них лишь отражение Есенина и оттого ощущала себя немного пьяной. Я смогла хоть как-то отмахнуться, помотав головою, но его этот ответ не отрезвил – внезапно он бросился мне в колени. Он говорил что-то много и с горечью, хотя мысли мои всё не могли прийти к тому, что я нахожусь у Марингофа дома – не то, что к тому, что он бросается мне в ноги.

               - Вика, простите, Бога ради, но как же вы чудесны! Как вы действуете на меня! Ваши руки, лицо, губы… - он ещё продолжал что-то бормотать, когда я едва начинала приходить в себя, точно от внезапного оглушения. Я остановила его где-то на словах о моём бескрайнем интеллекте, добавив, что не такой уж он, в действительности, бескрайний. Запыхавшийся Толя спросил, не против ли я, чтобы он в духоте таковой скинул своё пальто, затем – пиджак свой, а после него и галстук. Я отвечала, что не против. Я всё ещё была изумлена как поведением его, так и этим необычайным признанием. Он остался в одной лишь рубашке, то и дело повторяя, что ему душно, хотя я и не могла понять причину этого – я продолжала сидеть в своём сером пальто и клетчатой кепи и только после позволила себе снять их. Мариенгоф же продолжал смотреть на меня так, будто ожидал какого-то ответа.  Мне никогда не нравился Толя как мужчина, но весь вечер этот, пребывая в каком-то полупьяном состоянии, я скорее как-то неосознанно, нежели следуя чувствам, потянулась к нему и, что было до крайности удивительно, он не воспротивился таковому сближению, а напротив, тоже приблизился ко мне, когда по всей квартире его раздался оглушительный звонок. Он открыл дверь, и оба мы замерли под впечатлением увиденного. Есенин, практически обнимая бутылку, ввалился в комнату, что-то проскандировал, закончив: «И свистят, по всей стране, как осень, шарлатан, убийца и злодей…» - а после остановился и взглянул сначала на Толю, а после – на меня в платье, открытом в плечах. Все мы долгое время молчали, поглядывая друг на друга и оценивая реакцию каждого из нас, точно силясь понять какие-то внутренние чувства, а после Есенин, бросив последний взгляд на меня, вскрикнул: «Вот она, суровая жестокость!», после чего выпрыгнул за дверь и был таков. Мы с Толей только переглянулись. Я тяжело опустилась на стул, вздохнув. Я и раньше не ощущала меж нами чувств, а нынче, когда увидел он нас с Мариенгофом, явственно осознала, сколь он холоден ко мне. Анатолий Борисович некоторое время молчал, тяжело дыша, а после еле слышно произнёс:

               - Всё хотел признаться вам, Вика. Мы с Сергуном давно заприметили, что вы неравнодушны к поэзии, а ещё более –  к кому-то из нас. И пытались довольно долгое время понять, к кому же именно.

               Я молчала, потому что всё ещё ощущала себя немного не вездесущей, а оттого и не могла точно воспринять слова его. То, что я поистине нравилась Мариенгофу, пришло внезапным и довольно неясным осознанием ко мне лишь в тот холодный поздний вечер. Я долго ещё силилась тогда понять, верно ли он и искренне излагает свои чувства. Но и всё ж, при всём при том, не могла противиться не столько доводам своим, сколько фактам, каковые были теперь налицо. Мариенгоф вдруг спешно и порывисто подсел ближе, взял руки мои в свои, стал сжимать их и прижимать к губам. Я столь же быстро отстранилась, теперь осознавая для себя, что, несмотря на то, что мы были с ним хорошими друзьями, мне всё это неприятно, и даже более – просто тошно и отвратительно. Даже сам он, теперь с поникшей головою оставшийся сидеть на месте и глядеть в пол, казался мне каким-то иным и отталкивающим от себя и ото всякого с ним общения.

               - Я не знал, но чувствовал, что сердце ваше принадлежит именно ему.

               Чувствовал! Я почти задрожала всем телом при сих словах его – то ли от смущения, то ли от гнева, сама не помню. Чувства мои к Есенину, как оказалось, были вовсе не нараспашку, чего я боялась, а сокрыты ото всех – даже приближённых Сергея. Толя до последнего считал, что сам он присутствовал в мыслях моих, хотя я никогда не давала ему повода для мыслей таковых.