- А вот и моя скромная хижина, Вика, - хихикал Кусиков, когда мы входили. – Прошу любить и жаловать.
Квартира его была мала, но совсем не дурна. И на каждом шагу, куда бы я ни пошла, я сравнивала её со своей московской, и мне оставалось лишь дивиться и изумляться. Впрочем, сам Кусиков собирался довольно скоро перебраться в Берлин – «Провожу Серёжку, - говаривал, бывало, он, - и женюсь!» Я поздравляла его, а Есенин оставался столь же безучастным. Разговор понемногу довёл нас до водки. Стало веселее и менее напряжённо, даже Есенин, в конце концов, взобрался на стол и принялся голосить свои частушки.
«Ах, сыпь, ах, жарь,
Маяковский – бездарь.
Рожа краской питана,
Обокрал Уитмана».
- Не цените вы Владимира Владимировича, - укоризненно покачала головою я, меж тем, как язык мой уже вовсю заплетался. – А ведь вы с ним не конкуренты, Сергей – совсем не конкуренты. Вместе в истории останетесь – только по разным направлениям.
- Ах так! Маяковского! Защищать! – вскинулся поэт, а после весело и немного хитро улыбнулся, свешивая ноги со стола и болтая ими. – Тогда так:
«Ох, батюшки, ох-ох-ох,
Есть поэт Мариенгоф.
Много кушал, много пил,
Без подштанников ходил».
- Перестаньте! – я дёрнула мужчину за рукав, пытаясь сместить его со стола. – Прекратите сейчас же! Анатолий Борисович не заслуживает такого отношения! - А-а, теперь мы защищаем Толю! – протянул Сергей, как-то зло сверкнув в меня глазами. – А меня! – вдруг неожиданно горько прибавил он. – Меня кто… защитит!..
- Соседи услышат, Сергей Александрович, - скрывая явное изумление своё, тише произнесла я, снова дёргая мужчину за рукав, и то было правдою – меня больше беспокоила не частушка о Мариенгофе, а громкие крики поэта, доносящиеся из коммунальной квартиры Кусикова.
- Уже, - вдруг, вскинувшись и побледнев, зашептал Саша, когда все мы услышали звонок в дверь, и побежал в коридор. Мы остались один на один с Сергеем. Он продолжал сидеть на столе, после спрыгнул, налил себе ещё водки и повернулся ко мне с прежним отчаяньем в глазах.
- Простите моё безрассудство, Вика.
- Вы бы лучше прекратили так много пить, - заметила ему я, ощущая, что сама уже начинаю возвращаться разумом в себя. Есенин покачал головою, всё говорил что-то навроде «Не могу…», а после кинулся ко мне и до боли сжал руку мою.
- Только увидел вас, Вика – и ещё без вашей причёски, без красных волос, - он засмеялся, и я тоже не смогла не улыбнуться, - застенчивую и нежно робкую, но при том – по глазам вашим синим видно было, такую сильную внутри – сразу осознал, сколь далеки от меня вы будете. Восхищался вами, видел в вас верного товарища, чистоту, невинность и бесстрашие, о каковом так часто мечтают многие поэты, ища спутницу жизни. Вот и Мариенгоф… Осознал всё это, а увидел вас с ним вместе – и сердце так и ушло в пятки. Уверовал, что никогда не скажу вам о своей привязанности, ни словом не обмолвлюсь, чтобы не нарушать товарищеские отношения, однако вот – весь, как нараспашку, пред вами. И всё же вы святы и непорочны, Вика, чтобы предстать на алтаре за свободу народа. Простите, - он перестал улыбаться, посерьезнел, - но отдайте это на поприще иным, знающим людям, у каковых вся жизнь позади уже.