Алиса вдруг усмехнулась — глухо, издевательски.
— «Изменить свою жизнь», — передразнила она. — Смешно. Вы все думаете, что если дать новой жизни красивую обёртку, то внутри всё станет другим. Только вот прошлое, Громов, не стирается. Оно внутри, как яд. И ты с ним просыпаешься. И засыпаешь.
Матвей сжал губы, отвёл взгляд, но не ушёл. Он не знал, чем можно вытянуть её из этой тьмы. Но он был уверен — она не должна оставаться там одна.
— НеоПолис открывает любые двери, — тихо, но твёрдо произнёс Матвей, глядя на Алису.
Её губы дрогнули, и через мгновение она рассмеялась — резко, почти истерично. Смех был как щелчок по нервам — колкий, обидный, неуместный.
— О, точно. Двери, возможности… А ты часом не рекламный проспект читаешь, Громов? — Она приподнялась на локтях, глядя на него с откровенной насмешкой. — Ты не понимаешь, что эти двери открываются не всем. Их открывают не за талант, не за силу воли — их открывают деньги. Связи. Фамилия.
Матвей чуть прищурился, сдерживая порыв обороняться, но она уже не остановилась:
— Ты — ботаник, родившийся с золотой ложкой во рту, воспитанный среди книг, хорошей еды и уверенности, что жизнь у тебя будет, потому что можно. А я? Я — ошибка в системе. Отброс. И ты, и такие как ты, даже если захотите — не поймёте. Потому что вы никогда не были на дне. Там, где люди не мечтают, а выживают. Понимаешь?
Он хотел возразить. Хотел сказать, что всё можно изменить, что она не права, что у неё есть шанс… Но слова застряли в горле. Потому что где-то в глубине он знал — в чём-то она действительно права.
В её голосе не было жалости к себе — только сухая, голая правда, сказанная человеком, который многое видел и больше не верит в сказки. Матвей отвёл взгляд, сжав губы. Он молчал. И от этого молчания Алисе вдруг стало ещё тяжелее.
Матвей усмехнулся, но в его взгляде не было веселья.
— Думаешь, у меня всё было идеально? — спокойно произнёс он. — Моя мать, Оливия, была той ещё охотницей за деньгами. Забеременела мной, чтобы удержать отца. Он, конечно, сразу всё понял. Развелся. Меня оставил себе. Она… исчезла. И, да, — Матвей пожал плечами, — была прислуга, были учителя, няни. Только никто из них не любил меня. Им платили. А отец… он был хорошим человеком. Но холодным. Строгим. Рядом, но как будто за стеклом.
Алиса резко села, её лицо перекосилось от злости:
— Ой-ой, бедненький несчастненький богатенький сыночек, — передразнила она. — Сломался под тяжестью золотых ложек? Правда? Страдал под пледом из кашемира, пока учителя Гарварда репетировали с тобой английский?
— Не говори так, — тихо сказал Матвей. — Я не сравниваю. У нас разные боли. Но это не значит, что моя не настоящая.
Он посмотрел на неё прямо, не мигая.
— Я не прощаю своей матери. И не идеализирую отца. Но я выбираю не быть их продолжением. Ты можешь тоже выбрать. Или сдаться.
Алиса на секунду замерла. Где-то в груди кольнуло — не от жалости к нему, нет. От того, что в его голосе прозвучало то, что она не ожидала услышать: понимание.
— А ты, значит, решил меня спасти? — с нажимом спросила она, в голосе всё ещё звучал сарказм, но уже тише, слабее.
— Нет, — ответил он просто. — Я просто не хочу, чтобы ты себя уничтожила. Ты стоишь большего. Даже если пока сама в это не веришь.
Алиса смотрела на него холодно — глаза как лёд, ни капли тепла, ни одного проблеска. Словно всё, что он говорил, отскакивало от невидимой стены, за которой она давно спряталась. И именно это больше всего раздражало Матвея.
Он отвернулся, провёл рукой по волосам, чувствуя, как в груди нарастает злость — на неё, на себя, на весь этот абсурд. Зачем он вообще что-то объясняет? Зачем доказывает? Пытается достучаться до девчонки, которая с каждым словом будто бросает ему вызов? Хулиганка. Упрямая, колючая, невозможная.
— Да что с тобой не так, Орлова?.. — выдохнул он, почти шепотом, как себе.
Он знал: такие, как она, ломают чужие правила, живут по своим, и если врезаются в чью-то жизнь, то навсегда. Она бесила его до дрожи, до скрежета зубов, до желания хлопнуть дверью и забыть.
Но стоило ей отвернуться, как в нём всё сжималось. Потому что вместе с этим бешенством, упрямым сопротивлением и вечной бравадой он видел — как ей больно. Как она устала. Как держится из последних сил, чтобы никто не увидел, что внутри всё давно растрескалось.
И где-то на дне его раздражения жила странная, пугающая нежность. Он не хотел этого. Не планировал. Но всякий раз, когда смотрел на неё — злую, обиженную, исцарапанную жизнью — внутри что-то смещалось. Будто сердце на секунду сбивалось с ритма.