Выбрать главу

— Что с вами? — спросил ее Януш.

V

Эдгар Шиллер в ту осень, которая выдалась ненастной и мерзкой (не было что-то «упоительных дней», так любимых им), довольно часто заглядывал по вечерам к Оле. Около восьми Голомбеки ужинали, после чего мальчики сразу же отправлялись к себе. Геленка ела отдельно и в восемь ложилась спать — таков был строгий режим, установленный тетей Михасей. В девять Оля одна, а иногда в обществе мужа и Кошековой, сидела в гостиной. За окнами в дождевых потоках выла непогода и метался на ветру фонарь. А здесь было тихо и тепло, и Оля всегда была рада Эдгару. Отложив книжку, она принималась рассказывать о детях. Иногда, правда редко, пела. Эдгара что-то оттолкнуло от музыки. Последнее время приходилось зарабатывать преподаванием в музыкальной школе. Музыка как творчество («дилетантское творчество» — обычно говаривал Шиллер) могла его увлекать, но музыка как заработок — это уже было нечто страшное. Первый курс преподавания гармонии (до большого септаккорда включительно) случайным ученикам, из которых ни один не проявлял особого рвения к постижению теоретических основ музыкальной науки, был не ахти как интересен. Эдгар чувствовал себя одиноким, усталым. Комната, которую он снимал на Варецкой, была холодная и не очень-то уютная в такие осенние вечера. Разумеется, там стояло пианино, лежала нотная бумага. Но Эдгар, вернувшись под вечер в свою холодную квартиру, чувствовал слишком большую усталость, чтобы сочинять. Разложив на столе бумагу, он затачивал карандаши и часами расхаживал по крохотной комнате, боясь взглянуть на белый лист. Такой вот белый лист всегда наполнял его страхом, пока он не превозмогал себя и не набрасывал первых тактов. Но теперь все реже удавалось настроиться, сесть к столу и быстро рассыпать знаки по нотному стану. «До чего примитивно!» — говорил он всегда, записывая свои музыкальные мысли. Только теперь все реже представлялась возможность произносить эти слова. В течение сентября, который когда-то был для него самым плодотворным месяцем, Эдгар написал три маленькие, одностраничные прелюдии, послал их Эльжбете в Лондон, но не получил от нее никакого ответа.

Как-то он сыграл эти прелюдии Оле, и они очень взволновали ее: две были поживее, средняя помедленнее, раздумчивая, «серьезная» — как сказала Оля.

— Какие странные произведения, — прошептала она, — будто предсказывают что-то.

Эдгар улыбнулся.

— Я никогда не баловался никакими предсказаниями… Скорее уж они рассказывают.

Она задумалась.

— а о чем?

Эдгар пожал плечами.

— Да ведь об этом же все говорят… Все знают… «Вся Варшава». Ты же знаешь, что произошло.

Она положила руку на ладонь Эдгара.

— Я сплетнями не интересуюсь. Впрочем, я и не представляю, чтобы какое-то событие, даже самое драматическое, можно было бы передать такими прелюдиями.

— А ты знаешь, когда она ко мне пришла, две прелюдии были уже написаны. Я даже сыграл ей ту «серьезную», как ты говоришь. Она сказала, что это напоминает ей импровизации Рысека. Ты слышала когда-нибудь, как он импровизировал на органе?

Оля отрицательно покачала головой.

— Ну вот видишь, значит, ты даже не можешь судить. Да, так оно и есть, эта вторая прелюдия рассказывает о. разочаровании, каким была для меня смерть Рысека.

— Разочарование? Так ты это называешь?

— Именно так. Не могу же я назвать его смерть горем, ведь Рысек не был для меня самым близким…

— Скорее уж ты был для него самым близким.

— Да, и поэтому он хотел видеть меня перед смертью, во что бы то ни стало хотел видеть. А для меня это было разочарованием. Потому что я думал, что Рысек мог бы так много создать. Что его жизнь будет иметь громадное значение для нашего искусства. А он взял и умер, и ничего не осталось. Не записал ни одной своей импровизации. А фортепьянные его композиции ничего особенного не представляли. Это всегда так выводит из себя Артура…

— И ты воспроизвел одну из его импровизаций в этой прелюдии?

— О нет, это было бы слишком просто. Да я и не сумел бы. Его импровизации были всегда очень искусны по форме, а эта прелюдия, как и все мои вещи, — просто излияние звуков, речка, небольшой ручеек…

— Красиво…

— Вот именно, красиво. И ничего от великого. А я хотел выразить в этой прелюдии свое разочарование. То есть даже не выразить… Когда я писал ее, я много думал о Рысеке и о том, как жаль, что он умер, и что ничего после него не осталось, и что эта могила в Ловиче наверняка уже запущена. И вот что у меня получилось… Как раз тогда-то и пришла Гелена…

— А ты любишь Марысю?

— Марысю? Билинскую? Откуда я знаю? Так я и сказал Гелене…

— Я знаю.

— Откуда?

— Ты как-то говорил об этом.

— Забавно. Не помню, чтобы мы вели такой разговор.

— Разговоры мы вели разные. Еще в Одессе. И потом, когда ты уже знал Гелену.

— Она отравилась в соседней подворотне.

— Я знаю.

— И что самое страшное — ужасно вульгарная форма всего этого… Как раз тогда, когда хочется, чтобы все в жизни было таким… если уж не красивым… то хотя бы привлекательным… все вдруг так запутывается.

— Ну и что? Остаются такие вот прелюдии.

— Видишь ли; мне кажется, что это не очень хорошая калькуляция. Когда такое количество человеческого страдания конденсируется в одной странице нотной бумаги, это не имеет большого смысла…

— А какой еще смысл можно придать человеческому страданию?

— Женщины…

Оля внезапно оборвала разговор, а Эдгар не настаивал на его продолжении. И, задумавшись, верно, снова забыл о нем, чтобы при случае вновь заговорить о Гелене и Рысеке, о ее вульгарном самоубийстве и о сокровищах, которые уложили в гроб вместе с горбатым внуком органиста.

Однажды с Эдгаром пришел и Януш.

При виде его Оля растерялась.

Теперь ей было трудно разговаривать с Янушем. Собственно говоря, она и раньше не умела найти с ним общий язык или хотя бы просто перекинуться банальными фразами. Он всегда заставлял ее испытывать робость и даже в гораздо большей степени, чем Эдгар, который силой своей индивидуальности подавлял все ее «соображения» и «остроты». Но в Эдгаре она ощущала невероятно много доброты, от которой робость ее скоро проходила.

Несчастье отделяло Януша от людей непроницаемой стеной — во всяком случае, так казалось Оле. И она просто не могла подобрать слов, с которыми можно было бы к нему обратиться.

— Вот, привел к тебе Януша, — сказал Эдгар, — хочу показать ему прелюдии.

Оля подумала, что бедный Эдгар нарочно старается придать этим прелюдиям какое-то особое значение, чтобы скрыть их ничтожность. Она даже забыла, что когда-то и сама считала эти произведения значительным событием в творчестве Эдгара. И только позднее вспомнила об этом. «Надо следить за собой, — подумала она. — А то я становлюсь какой-то желчной. Ведь ему и в самом деле некому даже показать эти прелюдии». Януш неуверенно улыбнулся.

— Ты знаешь, — обратился он к Оле, — меня сейчас как-то не очень интересуют новые музыкальные произведения. Я предпочитаю старые.

— Ты всегда пренебрежительно относился к моему творчеству, — с упреком произнес Эдгар. — Я никогда не забуду, что ты сказал после моего последнего концерта…

— Это когда Эльжбета пела «Шехерезаду»?

Тем не менее Эдгар проиграл все три прелюдии — и даже дважды.

Средняя прозвучала очень хорошо.

— Задумчиво, серьезно, — повторила Оля.

— Неужели так важно то, что эти прелюдии существуют? — спросил Януш.

Эдгар пожал плечами.

— Разумеется, все самые прекрасные вещи на свете могли бы и не существовать. Но в них есть какой-то смысл. Для меня, во всяком случае, очень значительный. Эти прелюдии придают смысл моему теперешнему существованию…

— Скорее помогают тебе обманывать самого себя, — сказал Януш.

— Какой ты все-таки стал страшный, — передернулась Оля. — Даже не веришь во внутреннюю потребность творчества.