Выбрать главу

Казимеж со своим чемоданчиком пробирался к третьему перрону, где стоял поезд на Рени, идущий к румынской границе. Поезд этот осаждали женщины с корзинками и с горшками олеандров в руках. Было жарко, плакали дети, многочисленные бессарабские еврейки прижимали руки к груди то ли от волнения и страха, то ли поддерживая припрятанные у них на прочных шнурках довольно тяжелые мешочки с брильянтами и золотом. Они уже тогда знали, что за золото надо крепко держаться, между тем как Казимеж, час назад получивший расчет у пани Шиллер, предпочел взять у нее двадцать пять рублей ассигнациями вместо предложенных ему пяти золотых полуимпериалов. «Золото много весит, — подумал он, — оттянет карманы».

Толпы людей атаковали поезд со всех сторон. Казалось, в нем уже не осталось места ни в коридорах, ни в тамбурах. Казимеж, однако, сумел протиснуться в пульмановский вагон второго класса и примостить в тамбуре свой чемоданчик, на котором кое-как уселся сам и усадил еще толстую старушку, красную от жары и прилива крови. Она обмахивалась платком и не переставая то громче, то тише, твердила одно только слово: «Боже, боже, боже…» Она ехала одна, две ее внучки оставались в городе. Сейчас они пытались протиснуться к вагону сквозь толпу, им надо было что-то сказать бабушке.

— Бабуся! Бабуся! — кричали они, махая руками над головами испуганных, ошеломленных крестьян, которые стояли как вкопанные подле вагонов и недружелюбно поглядывали на тех, кто ехал этим поездом. Сами они ждали следующего поезда, идущего в направлении Ростова-на-Дону или Екатеринослава.

Внезапно толпа задвигалась, заколыхалась, словно над ней, как над колосистым полем, пронесся сильный ветер. От здания вокзала неслись крики, лязг оружия. Целое отделение солдат с винтовками в руках и ранцами бросилось к поезду. Какой-то унтер-офицер ввалился в вагон, где сидел Спыхала, и начал кричать так громко и невнятно, что ничего нельзя было понять. Наконец стало ясно, что он требует освободить вагон. Однако никто и не думал трогаться с места. Унтер-офицер орал все громче, пот градом катился у него по лицу, во рту, раскрытом в крике, торчали желтые, попорченные зубы.

В это время в окне появился другой младший офицер.

— Оставь, Фроська, — сказал он. — Наши заняли уже другой вагон.

Действительно, какой-то шум и жужжание, словно высыпал рой пчел, доносились теперь от головных вагонов. Спыхала встал со своего чемодана и выглянул в окно. Оравший унтер уже вышел на перрон. Спыхала увидел, как из соседнего вагона солдаты силой выталкивали пассажиров с корзинами и мешками. Бабий крик усилился и теперь уже заглушал решительно все. Выбросив пассажиров, солдаты брали вагон штурмом. А люди, снова очутившиеся на перроне, с криком и руганью бросились осаждать другие вагоны. Обращаясь к стоявшим на ступеньках, они умоляли потесниться, но те даже при всем желании не могли бы это сделать: нельзя было и на шаг продвинуться вперед.

— Какие же вы солдаты! — кричала баба, державшая за руки двух громко плачущих детей. — Женщин из вагона выкидываете!..

Одни из солдат, в фуражке набекрень, с прядью рыжеватых волос на лбу, засмеялся в ответ и махнул бабе рукой.

— Сейчас война. На войне первое место солдату, а бабу долой.

Женщина отпустила ручонку ребенка и погрозила солдату кулаком.

— Войны еще нет! — крикнула она.

— Ну так завтра будет, — засмеялся солдат и еще раз помахал ей. — За тебя будем сражаться! — крикнул он громче, потому что женщина шла уже к другому вагону. — Ты, баба, на нас не серчай!

Но та уже не слышала его рассуждений, она затерялась с детьми в толпе.

Наконец, с опозданием на час, поезд медленно тронулся. В ту минуту, когда паровоз, дав прерывистый свисток, потащил вагоны, шум толпы на перроне усилился, словно порыв ветра рванул вершины старых сосен. Шум этот все нарастал и не отставал от поезда: это был крик обманутых, удивленных, отчаявшихся. Ибо люди на перроне были удивлены, обмануты, подавлены отчаянием. Густая толпа залила все пути, и поезд, медленно дыша, с трудом выполз на простор. А выйдя, стал набирать скорость.

Толпа, переполнившая вагон, немного утряслась, и теперь люди стали спокойно располагаться: для каждого каким-то образом нашлось место. Плач и стоны понемногу стихали, и присущая одесситам веселость брала верх. Спыхала в этой безликой толпе уже различал отдельные лица. Были здесь женщины — пожилые, молодые, почти все шумливые, было несколько молодых парней, несколько цыган… Здесь и там раздавался смех, а когда миновали первую станцию и за окнами простерлась ровная, сожженная летним солнцем, бурая херсонская степь, где-то в конце вагона молодой голос под гармонь затянул песню. В гуще человеческих тел трудно было даже повернуться, но уже открывались корзинки, запертые проволочными прутьями, развязывались узелки белых с красной каймой салфеток, и на свет божий появлялись огурцы, крутые яйца и даже арбузы, красная мякоть которых, утыканная черными семечками, сулила прохладу в этой духоте. Какой-то толстый вспотевший старик с подстриженными в скобку волосами угостил Казимежа и его соседку розовым полумесяцем арбуза.